Не помню, как называется, что-то вроде коктейля от боли.
Боль.
Об этом Дин как-то не задумывался, хотя должен был.
— Господи, — прошептал он, взлохмачивая волосы.
Он долго внутренне готовился, думал, что готов ко всему, и только теперь, оказавшись на острове, понял, как был глуп. Невозможно подготовиться к тому, что твой брат медленно умирает.
— Эрик звонил родителям?
— Звонил. Они в Греции, в Афинах.
— Я знаю. Он говорил с матерью?
Лотти уставилась на свои руки, и Дин замер.
— С Эриком говорил секретарь вашей матери, ее самой не было. Кажется, она ушла в магазин.
Дин боялся, что если повысит голос хотя бы немного, то сорвется на крик, и потому заговорил тише обычного:
— Эрик сказал, что у него рак?
— Конечно. Он хотел поговорить с матерью лично, но потом решил что лучше просто передать ей через секретаря.
— Она ему перезвонила?
— Нет.
Дин выдохнул и только сейчас понял, что боялся дышать. Лотти подошла к нему ближе:
— Я помню, какими вы были в детстве. Друг за дружку в огонь и в воду.
— Да. Теперь я здесь и буду с ним.
Лотти ласково улыбнулась:
— Иди к нему. Он выглядит чуть хуже, чем раньше, но это по-прежнему наш мальчик.
Дин кивнул, поправил ремень сумки, висевшей на плече, и стал подниматься по дубовой лестнице. Ступени поскрипывали под его ногами, рука легко скользила по гладким дубовым перилам, отполированным ладонями трех поколений. От верхней площадки отходило два коридора. Правый вел в старое крыло со спальнями хозяина и хозяйки, пустовавшими почти пятнадцать лет. В левый выходили две двери, одна из них была слегка приоткрыта. Закрытая вела в старую комнату Дина. Он, даже не входя, отчетливо видел ее перед собой: голубой коврик на полу, кровать кленового дерева с покрывалом из фланелевой шотландки, запылившийся плакат с изображением актрисы Фарры Фосетт в ее знаменитом красном купальнике. Сколько раз он мечтал в этой комнате, представляя себе тысячи путей, по которым может пойти его жизнь, но ни один вариант не предусматривал того момента, что происходил сейчас.
Чувствуя внезапно навалившуюся усталость, Дин миновал свою комнату и оказался у двери Эрика. Здесь он помедлил, глубоко вздохнул — как будто, набрав в легкие побольше воздуха, мог тем самым что-то исправить — и наконец вошел в комнату брата. Ему сразу бросилась в глаза больничная кровать, заменившая ту, что стояла у стены. Новая кровать — большая, с металлическими перилами и раскладывающаяся, как шезлонг, — господствовала в маленьком помещении. Лотти поставила ее так, чтобы Эрик мог смотреть в окно. Сейчас он спал. Дин, казалось, увидел все разом — желтоватую бледность ввалившихся щек брата, темные круги под глазам, проплешины кожи между поредевшими черными волосами, болезненную худобу руки с проступающими голубыми венами, лежащей поверх накрахмаленных белых простыней. Бескровные, вялые губы Эрика казались жалкой пародией на рот, с которого когда-то не сходила улыбка. От прежнего человека осталась лишь бледная тень.
Потрясенный, Дин пошатнулся и ухватился за перила кровати. Металл задребезжал под его рукой. Эрик медленно открыл глаза.
Вот он, паренек, которого Дин когда-то знал и любил.
— Эрик…
Дину хотелось, чтобы голос звучал не так глухо. Он попытался улыбнуться.
— Не надо, братишка, не старайся ради меня.
— Не стараться… что?
— Не пытайся притворяться, что ты не шокирован моим видом. — Эрик протянул дрожащую руку, взял с прикрепленного к кровати подноса розовую пластмассовую чашку с соломинкой и стал медленно пить. Затем он поднял голову.
Глаза у него слезились, но Дина поразило их выражение: душераздирающая честность. |