Экспроприацией, точнее говоря. Сбором на нужды победительной революции.
Так вот о власти. Что это за власть, знала, оказывается, одна только Любонька, и после многозначительного недельного пыхтения, намеков и таинственных умолчаний в ответ на прямой вопрос, чего это она там пыхтит и бормочет себе под нос и действует хозяевам на нервы, Любонька наконец страшным шепотом сообщила Колобовым, что это навьи нагрянули, никто иной.
— Да, навьи! И нечего. Нечего вам, Севлод Иваныч, у., ухмыляться! — обнаглела в запале Любонька. — Потому что еще перед войною Феклуша-юродивая голой (ну., безо всего совсем) шлялась на Подоле и все рассказывала про навьев! Дескать, скоро придут! А узнать их так: они не едят, а потому будет голод. Вот вам и голод. Скажете, нет? Они не едят, но пьют, воду пьют и кровь. Кровь, потому что хотят ожить, они ведь мертвые, убиенные. То есть свой срок на земле не прожили. Крови напьются, оживут и проживут, сколь положено, будут похоронены, и тогда.
— Околесицу несешь, Любовь, — утомленно отмахнулся Всеволод Иванович, поплотнее завернувшись в пальто и дыша открытым ртом в воротник, чтобы согреть нос и щеки, — было не топлено.
— Околесицу?! А вот и не околесицу! Им и тепло не нужно, мертвым-то! Вот и сидим без дров, потому что Сеньке их больше брать стало неоткуда, когда эти, не к ночи будь помянуты, нагрянули. И свет им не нужен.
— Это ты брось, Люба, не болтай! Свет им нужен. Сама знаешь: они с факелами по ночам носятся. И вино пьют, и луком закусывают. От них дух за версту. Сам же Сенька твой рассказывал, не помнишь?
— А. — растерялась Любонька, но тут же и нашлась: — А вином и луком, это чтобы тленом не несло! А факелы — так похоронные. На катафалке тоже факелы.
— Тьфу ты, господи! Болтаешь зря! — рассердился Всеволод Иванович и услал Любоньку на кухню согреть кипятку.
— А вот увидите, а вот увидите, — громко ворчала на кухне разобиженная Любонька, — как придут, как потянут, так увидите. Ой-ой-ой! Феклуша-юродивая ничего зря не говорила. Они и превращать могут. Ка-а-ак посмотрят, так и.
— Не каркай, ворона! — гаркнул Всеволод Иванович адвокатской глоткой так, чтобы на кухне было слышно как следует. — Типун тебе!..
Но Любонька накаркала-таки.
Уже следующим вечером, не слишком поздно, а лишь только-только тьма просочилась на Фундуклеевскую, под окнами замелькало, громко затрещало чадное факельное пламя. Он возвестил о своем приходе громовыми ударами в дверь. Ясно, что не открыть было нельзя, только хуже сделаешь. Но Любонька присела на кухне за сундуком, закрыла руками голову и тихонько попискивала, выводила свое любимое «ой-ой-ой», поэтому открывать пришлось Всеволоду Ивановичу. Мария встала позади отца и смотрела ему через плечо.
Всеволод Иванович потянул носом и не ощутил ни духа тлена, ни духа перегара, а только едкий — факельный. Он — явившийся — молчал, не переступая порога, и смотрел за спину Всеволода Ивановича, на Машу.
— Э-э. Колобов. Адвокат. Бывший. Сочувствующий, — отрекомендовался Всеволод Иванович. — Рад служить революции. Прошу зайти. — Получилось у него вяло и неубедительно.
Тот все молчал и не двигался. Пламя факелов металось на сквозняке, и при неверном его освещении казалось, что сабельно-узкая черная фигура, стоящая у порога, извивается и подрагивает. Мария оцепенела под немигающим взглядом. Зрачки были огромные, на всю радужку, но не блестящие, а матовые глубокой матовостью сажи.
Тронет взглядом, и запачкаешься, и размажешь, и не отмоешься потом. Что еще? Длинный драконий фас. Что еще? Смоляные адовы дымы нечесаной гривы. Что еще? Загнутые желтые ногти перебирают потемневшую чешую серебряного набора пояса. |