Изменить размер шрифта - +
Что еще? Загнутые желтые ногти перебирают потемневшую чешую серебряного набора пояса.

Мария смотрела отрешенно, словно бы со стороны, словно бы душа ее отделилась и наблюдает сверху. А иначе как объяснить, что ничего не чувствуешь — ни страха, ни смятения, ни отвращения в предчувствии грядущего надругательства? И все потому, что она сразу — как только черный взгляд остановился на ней, — сразу поняла неизбежность всего последующего и готовилась принести себя в жертву.

— Георгий Изюмский, уполномоченный Чека, — послышался сиплый голос. — Я теперь буду здесь жить.

Он резко опустил подбородок, и смоляной туго скрученный локон винтовой лестницей упал на переносицу. Стрелка верхней губы поднялась к носовой перегородке, углы губ опустились, сверкнули металлические резцы — такая была у него улыбка.

Изюмский повелительно дернул узким плечом, и факельщики подхватили под руки Всеволода Ивановича и увели в наступающую ночь. Отец все оглядывался на Машу, упирался и дергался, но молчал: голос изменил ему.

— Потешный какой, — сказал Изюмский (он сказал — потэщный) и добавил, обращаясь к Маше: — Не понимает, что лишний. Мне места много надо, а он… в другом месте побудет, там потеснее, да. Но ему хватит.

— С ним… ничего не сделают? — выдавила из себя Мария.

— Он тебе что, так дорог, а-а? — равнодушно протянул Изюмский.

— Мой отец, — одними губами ответила Мария.

— Я думал — муж, — пожал плечами Изюмский, — старый. Я думал, зачем он тебе, старый. Лучше буду я.

— Его не убьют? — зажмурившись, спросила Мария и ощутила на своей шее его пачкающий взгляд.

— Убьют ли? От тебя зависит. Ты красивая. Мне нужна красивая подруга и помощница. Как тебя зовут?

— Мария.

— Мария. Ты ведь музицируешь? — неожиданно спросил он. — Вас ведь всех учили музыке.

— Играла… когда-то, — ответила Маша. — Давно. А сейчас пальцы не разогнуть.

— От холода, что ли? — усмехнулся он, обнажив железные зубы. — Завтра будут дрова, Мария, и революцьонный паек. А теперь покажи мне тут все.

Мария повела его по дому, ступая осторожно и бесшумно, робкой тенью, тоскующим привидением.

— Гостиная. Кабинет. Папина спальня. Столовая — сюда давно никто не заходит. Моя комната. Здесь жила мама. Ванная. Кухня.

На кухне за буфетом тихо пищала Любонька. Изюмский посмотрел на нее и отвернулся, вероятно, сразу поняв, что это за птица.

— Прислуга, — сказал он, скривившись, — пусть будет и пусть не пищит, как мышь.

Любонька больше не пищала, но только с этого дня как раз и превратилась в мышь. Перестала носить яркие кофточки, перестала надевать пышные, как пион, нижние юбки, перестала попадаться на глаза, перестала петь излюбленные уличные романсы и греметь посудою. Вылезала из кухни только ночью и легонько топотала по дому на цыпочках короткими мышиными перебежками: прибиралась при свечке, обмирая при треске половиц и шуршании отстающих обоев. И вскоре сбежала навсегда, не выдержав присутствия страшного нового хозяина в доме Колобовых.

 

Самое-то ужасное, что Георгия Изюмского Мария увлекла всерьез. Он, похоже, считал себя последним романтиком и создавал собственный театр в духе популярных перед революцией альманахов, где под изысканными псевдонимами публиковали прочувствованные вирши и повести молодые дамы и девицы, воспитанные эпигонами Шиллера и Байрона. Поэтому Изюмский требовал от Марии искренней и безраздельной любви, страстных ласк и вычурно-книжных романтических признаний, в общем, как раз того, чего она совершенно не в состоянии была ему дать.

Быстрый переход