Изменить размер шрифта - +
Двери всех близлежащих кабачков были открыты. Огни падали то на лица, то на бутылку, то на чью-то руку, держащую шапку. А над толпой возвышался четкий силуэт гильотины. Когда привезли приговоренного, раздался ропот, люди зашевелились, чтобы лучше видеть. Толстой устроился хорошо, так что не пропустил ни одной детали происходящего. Когда нож опустился, он ощутил боль.

Возвратившись к себе и еще не оправившись от пережитого ужаса, записал: «Больной встал в 7 час. И поехал смотреть экзекуцию. Толстая, белая, здоровая шея и грудь. Целовал Евангелие и потом – смерть, что за бессмыслица! Сильное и недаром прошедшее впечатление… Гильотина долго не давала спать и заставляла оглядываться». Преследуемый видением тела казненного, в тот же день делится с Боткиным: «Я видел много ужасов на войне и на Кавказе, но ежели бы при мне изорвали в куски человека, это не было бы так отвратительно, как эта искусная и элегантная машина, посредством которой в одно мгновение убили сильного, свежего, здорового человека. Там есть не разумная [воля], но человеческое чувство страсти, а здесь до тонкости доведенное спокойствие и удобство в убийстве и ничего величественного. Наглое, дерзкое желание исполнять справедливость, закон Бога. Справедливость, которая решается адвокатами, – которые каждый, основываясь на чести, религии и правде, – говорят противуположное… А толпа отвратительная, отец, который толкует дочери, каким искусным механизмом это делается, и т. п. Закон человеческий – вздор! Правда, что государство есть заговор не только для эксплуатации, но главное для развращения граждан… Политические законы для меня такая ужасная ложь, что я не вижу в них ни лучшего, ни худшего… Никогда не буду служить нигде никакому правительству».

Двадцать пять лет спустя он вернется к мрачным картинам этого дня в своей «Исповеди»: «Когда я увидал, как голова отделилась от тела, и то, и другое врозь застучало в ящике, я понял – не умом, а всем существом, – что никакие теории разумности существующего и прогресса не могут оправдать этого поступка и что если бы все люди в мире, по каким бы то ни было теориям, с сотворения мира, находили, что это нужно, – я знаю, что это не нужно, что это дурно…»

После казни Толстой стал питать неприязнь ко всей Франции. «Правду писал Тургенев, что поэзии в этом народе il n'y a pas… Вообще жизнь французская и народ мне нравятся, но человека ни из общества, ни из народа, ни одного не встретил путного». Забавное замечание из уст человека, который в течение шести недель, проведенных во Франции, посещал лишь русские салоны. Теперь, наконец, он решился ехать. В мирной, чистой и добродетельной Швейцарии отдохнуть от французских ужасов. Но только ли гильотина заставила его собраться в путь? Не следует забывать, что неделю назад Лев планировал уехать из Парижа с Сергеем, что письмо, написанное Боткину по впечатлениям от казни, назвал в дневнике «глупым» и что мрачные думы не мешали ему рассуждать о возможности женитьбы на Львовой. Наверное, гильотина стала предлогом, хотя и чересчур драматическим, чтобы назначить точную дату отъезда, на который, со свойственной ему нерешительностью, он никак не мог отважиться.

Двадцать седьмого марта Толстой простился с Тургеневым и в который раз при виде своего ненавистного собрата не смог сдержать слез нежности. Никого он не любил так, как тех, кого еще накануне ругал. «Оба раза, прощаясь с ним, я, уйдя от него, плакал о чем-то. Я его очень люблю. Он сделал и делает из меня другого человека».

В поезде Толстой заскучал. В то время не было прямого сообщения между Парижем и Женевой. Дорога шла через Макон и Бур до Амберьё. Там надо было пересаживаться в дилижанс. Лев рад был выбраться из замкнутого пространства вагона. Сидя рядом с возницей, с наслаждением вдыхал запах сонных деревень, смотрел на небо, сердце его наполнялось невыразимым удовлетворением: «…полная луна…Все выскочило, залило любовью и радостью.

Быстрый переход