Изменить размер шрифта - +
В дни съезда гостей зажигали три керосиновых лампы и сорок четыре свечи в канделябрах и подсвечниках. В дом приходили знаменитые певцы и музыканты, в том числе Шаляпин.

Часто Толстой оставлял с гостями жену и дочь Таню, а сам уходил в кабинет – маленькую комнату на антресолях, с голыми стенами, покрашенными в бледно-зеленый цвет. Слева от двери стоял письменный стол, затянутый зеленым сукном. На нем никаких безделушек, только перьевые ручки, мраморное пресс-папье, хрустальная чернильница, полная чернил, промокашки, папки с бумагами и бронзовые подсвечники. Лев Николаевич во время работы зажигал только одну свечу, так что углы были погружены во мрак. Писатель хвалился, что не нуждается в очках, но, будучи близоруким, укоротил ножки стула, чтобы сократить расстояние от глаз до стола. Когда уставал работать сидя, открывал пюпитр и трудился стоя. Или устраивался на диване и делал заметки. Вокруг лежали бумаги, книги на разных языках.

Еще никогда Толстой не чувствовал себя столь далеким от жены, как теперь. Ему казалось, что она барахтается на поверхности жизни, тогда как он устремлен вглубь. Он слышал веселые голоса из гостиной и писал практически незнакомому ему человеку, Энгельгардту: «…вы не можете и представить себе, до какой степени я одинок, до какой степени то, что есть настоящий „я“, презираемо всеми, окружающими меня». Он говорит, что виноват, погряз в грехе, заслуживает презрения, потому что не действует в согласии с тем, что проповедует. Осуждайте, если хотите, призывает он его, еще сильнее он осуждает себя сам. Но нельзя осуждать путь, по которому он идет. Если знаешь дорогу к дому, но идешь как пьяный, это не значит, что дорога плоха.

Чтобы идти по этой дороге не шатаясь, вставал зимой затемно, со звуком заводского гудка, делал гимнастику, умывался, одевался по-крестьянски, спускался во двор, привозил воду, колол дрова, убирал комнату, потом устраивался в прихожей и чистил обувь для всей семьи, утверждая, что такие занятия располагают к возвышенным размышлениям. Теперь он занимался еще и арамейским с раввином Минором, чтобы лучше понять Евангелие. Соня в отчаянии: «Левочка – увы! – направил все свои силы на изучение еврейского языка, ничего его больше не занимает и не интересует. Нет, видно, конец его литературной деятельности, а очень, очень жаль».

Бессознательно она понимала, что, работая над романом, муж становится ближе к ней, а теологические размышления, стремление к совершенству их только разделяют, к тому же она просто не в состоянии быть женой святого. В письме сестре, отправленном в это время, Соня отмечает, что муж очень спокоен, работает, пишет статьи, демонстрируя порой свое отвращение к городской жизни, в особенности жизни богатых. Для нее это мучительно, но ей известно, как трудно ему сдерживаться. По словам Сони, муж ее из тех, кто идет впереди, показывая путь толпе. Сама же она принадлежит этой толпе, и хотя видит свет, который несут с собой люди, похожие на Толстого, и признает, что это свет, не может идти быстрее толпы, с которой связана, – удерживает среда, привычки…

Лев Николаевич тогда же отмечал в дневнике: «Опять в Москве. Опять пережил муки душевные ужасные. Больше месяца, но не бесплодные… Только тогда то, что ты сделал, будет истинным добром, когда тебя не будет, чтобы портить его… Один сеет, другой жнет. Ты, человек, Лев Николаевич, не сожнешь… То, что прежде казалось мне жестоким, то, что мне не дано видеть плодов, теперь ясно, что не только не жестоко, но благо и разумно… Теперь же ясно: то, что ты делаешь, не видя награды, и делаешь любя, то наверно Божие…»

И продолжает первого января 1883 года:

«…собственность, ограждаемая насилием – городовым с пистолетом, – это зло. Сделай ложку и ешь ею, но пока она другому не нужна. Это ясно… Мы живем, значит, мы умираем.

Быстрый переход