Во время путешествия по железной дороге она не спускала с него глаз, когда тот выходил на остановке, чтобы размять ноги, следовала за ним, повторяя, что иначе он останется на перроне.
В Никольском было слишком много народа, чересчур шумно, измученный Толстой сожалел о своем приезде. Хотя графиня, всегда внимательная к тому, что станут говорить окружающие, вела себя в высшей степени любезно. Но по возвращении в Ясную тридцатого июня вновь вернулась к наболевшему – дневникам Льва Николаевича за последние десять лет. Визит Черткова первого июля вывел Софью Андреевну из себя: когда она видела этого человека, кровь начинала кипеть, исчезало всякое понятие о приличиях. Он же оставался холоден и корректен. Вечером, поздоровавшись с хозяйкой дома, Владимир Григорьевич удалился с Толстым и Сашей в кабинет писателя. Та была уверена – эти трое замышляют что-то против нее. Действительно, плотно прикрыв двери, отец, дочь и ученик обсуждали завещание и дневники. Вдруг Саша заметила, что на балконной двери пошевелилась занавеска – там, в темноте, напрягшись, стояла мать, которая босиком, чтобы не шуметь, прокралась к кабинету. Она возмущалась новым заговором против себя.
Лев Николаевич был сражен этим, Саше пришлось увести его в соседнюю комнату. Оставшись с глазу на глаз с Чертковым, Софья Андреевна, с ненавистью глядя на него, потребовала сказать, где дневники и по какому праву он их держит у себя. Владимир Григорьевич уступать не собирался и немедленно перешел в наступление – вся его любезность исчезла в один миг. Он резким тоном заметил, что графиня не имеет права вмешиваться в отношения между учителем и учеником: «Вы боитесь, что я вас буду обличать посредством дневников. Если б я хотел, я мог бы сколько угодно напакостить… вам и вашей семье… но если я этого не делал, то только из любви к Льву Николаевичу!» И, направляясь к двери, добавил, что «если бы у него была такая жена, он застрелился бы или бежал бы в Америку!»
Софья Андреевна не дала ему уйти и потребовала, чтобы он в присутствии ее дочери и мужа пообещал хранить дневники, пока их у него не потребуют. «Хорошо, – согласился Чертков, – только не вы, а Лев Николаевич». И немедленно составил расписку: «Дорогой Лев Николаевич. Ввиду вашего желания получить обратно от меня дневники ваши, которые вы мне передали для исключения из них указанного мне вами, я поспешу окончанием этой работы и верну эти тетради, лишь только окончу эту работу».
«А теперь, – сказала графиня, – пусть Лев Николаевич напишет расписку, что обещает вернуть дневники мне!»
«Какие же расписки жене, это даже смешно», – воскликнул Толстой. И добавил, склонясь к бороде: «Обещал и отдам».
Но его нежелание сделать это было столь очевидным, что Софья Андреевна записала в дневнике: «Но я знаю, что все эти записки и обещания один обман… Чертков отлично знает, что Льву Николаевичу уже не долго жить, и будет все отлынивать и тянуть свою вымышленную работу в дневниках и не отдаст никому».
Впрочем, все это не помешало ей на следующий день весьма любезно принять матушку Черткова, «женщину очень красивую, возбужденную, не вполне нормальную и очень уже пожилую», которая много говорила о своей душе, своих утратах, своих землях и верила, что в ней живет Христос. Софья Андреевна провела с ней восхитительный день, но что за мучение было видеть Черткова, сидящего на диване рядом с ее Левочкой! Они о чем-то шептались, почти касаясь друг друга коленями. «Меня всю переворачивало, – отметила она в дневнике, – от досады и ревности». В довершение к этому вечером разговор зашел о безумии и самоубийстве. Графиня вмешалась с просьбой сменить тему. Толстой возразил, что идет обсуждение его статьи. Жена настаивала, что все это нарочно, что разговор возобновляется, стоит лишь ей показаться на пороге, и что можно было проявлять больше такта. |