Мирная бухгалтерия стратега!
Иногда он отправлялся верхом с поручениями в траншеи. Здесь анонимные фигурки панорамы внезапно становились живыми людьми из плоти и крови, усталыми, испуганными, грязными, ранеными… Толстой вдыхал запах ужаса и торопился вернуться на авансцену, откуда вид на поле боя казался столь «замечательным». Когда взрывали мину, было так похоже на фейерверк: «Это зрелище и эти чувства никогда не забудешь».
Наконец князь Горчаков решился на последний штурм. Весь штаб спустился с холма. Стоя рядом с другими ординарцами и адъютантами, Толстой наблюдал за своим командиром, видел в нем черты забавные и черты величественные. Генерал казался ему смешным с его фигурой «высокого роста, руки за спиной, фуражка на затылке, в очках, с говором, напоминающим индюка». Но вместе с тем «он так был занят общим ходом дел, что пули и ядра не существуют для него; он выставляет себя на опасность с такой простотой, что можно подумать, что он и не знает о ней, и невольно боишься за него больше, чем за себя… Это большой человек, т. е. человек способный и честный, человек, который всю жизнь отдал на служение родине, и не ради тщеславия, а ради долга».
Накануне назначенного для атаки дня пятьсот русских пушек обстреляли вражеские укрепления, канонада не затихала в ночь на 9 июня. Штурм должен был начаться в три часа утра. «Мы были все там же, и, как всегда, накануне сражения, все мы делали вид, что о следующем дне мы не думаем больше, чем о самом обыкновенном, и у всех, я в этом уверен, в глубине души немного, а может быть даже очень, сжималось сердце при мысли о штурме… Время, предшествующее делу, – самое неприятное, единственное, когда есть время бояться, а боязнь – одно из самых неприятных чувств… Чем ближе подходил решительный момент, тем меньше становилось чувство страха, и около 3-х часов, когда мы все ожидали увидеть букет пущенных ракет, что было сигналом атаки, я пришел в такое хорошее настроение, что, если бы пришли и сказали мне, что штурма не будет, мне было бы жалко», – писал Толстой родным.
Случилось именно то, чего ему не хотелось. На рассвете адъютант фельдмаршала Паскевича привез генералу Горчакову приказ снять осаду. «Я могу, не боясь обмануться, сказать, что это известие было принято всеми солдатами, офицерами и генералами, как истинное несчастье, тем более что знали через лазутчиков, которые часто приходили из Силистрии и с которыми мне часто приходилось самому разговаривать, знали, что, когда будет взят этот форт, в чем никто не сомневался, Силистрия не могла бы держаться более 2–3 дней».
Толстой не знал или не желал знать, что часть франко-английской Восточной армии высадилась в Варне и что в тылу у России Австрия подняла девяносто пять тысяч резервистов и подтягивала силы к границам. Все еще проявляя нетерпение, он восхищался спокойствием князя Горчакова в этой ситуации. Быть готовым к сражению и в последний момент отказаться от него, в этом была какая-то несправедливость. Только по-настоящему великий человек мог, не моргнув глазом, снести подобный удар. «Князь ни на минуту не смутился, он, такой впечатлительный, напротив, был доволен, что мог избежать этой резни, которая лежала бы на его ответственности», – замечает Толстой в том же письме.
Его уважение к Горчакову стало еще больше во время отступления, которым тот руководил сам, «желая уйти с последним солдатом». Австрия, которую поддержала Пруссия, потребовала, чтобы Россия вывела войска из придунайских княжеств, и Николай I, скрепя сердце, приказал начать отход во избежание еще большего усложнения международной обстановки. То, что на бумаге казалось простейшей операцией, на деле превратилось в хаотический и болезненный исход. Тысячи болгарских крестьян, опасаясь зверств со стороны турок после ухода русских войск, выходили из деревень с женщинами, детьми, домашней скотиной и, плача, стояли у редких мостов через Дунай. |