«Военная карьера не моя, и чем раньше из нее выберусь, чтобы вполне предаться литературной, тем будет лучше», – отмечает он в дневнике 11 марта.
Некрасов требовал «Юность» и обещанные рассказы об обороне Севастополя, и Толстой работал одновременно над такими разными произведениями. То он был любимым сыном, богатым студентом, счастливым и простодушным, дрожащим перед первыми экзаменами, с его влюбленностями и пробудившимися метафизическими сомнениями, то анонимным воином, попавшим в севастопольский ад. Со всех сторон Лев получал поддержку: сестра писала, что Тургенев восхищен им, Некрасов в каждом письме осыпал его похвалами, «Записки маркера», которые в конце концов были напечатаны в «Современнике», встретили горячий прием у критиков.
«Приятнее же всего было мне прочесть отзывы журналов о „Записках маркера“, отзывы самые лестные, – записывал Толстой в дневнике 27 марта 1855 года. – Радостно и полезно тем, что, поджигая к самолюбию, побуждает к деятельности. Последнего, к несчастью, еще не вижу – дней пять я строчки не написал „Юности“, хотя написал, начал „Севастополь днем и ночью“…» Чем больше увлекало его творчество, тем труднее переносил он тяготы полевой жизни – писать в кабинете, без сомнения, было бы удобнее. Князь Михаил Горчаков сменил князя Меншикова на посту командующего Крымской армией, и Толстой вновь попросил приписать его к штабу. Просьбу должна была передать тетка Пелагея Юшкова – генерал Горчаков приходился ей родственником. Тридцатого марта получен отказ: «Насчет перехода моего не удалось, потому что, говорят, я только подпоручик. Досадно».
Это тем более огорчило его, что вместо назначения адъютантом, гарантировавшего приличное жилье, его батарею отправили на 4-й бастион на юге Севастополя, один из самых опасных участков. А художник нуждается в покое – нельзя писать о войне в разгар сражения! Толстой, несколько недель назад жаловавшийся на свое неучастие в боевых действиях, теперь восстает против того, чтобы оказаться под огнем, как какой-нибудь офицеришка, пониженный в звании. К тому же у него начался насморк, кашель, лихорадка, и все по вине командования, которое не умеет распорядиться подчиненными. Одиннадцатого апреля он в ярости заносит в дневник: «Меня злит – особенно теперь, когда я болен, – то, что никому в голову не придет, что из меня может выйти что-нибудь, кроме chair à canon и самой бесполезной».
Но насморк проходит, Лев берет себя в руки и даже демонстрирует немалую отвагу. Четвертый бастион был ближе всего к линии фронта – в ста метрах от расположения французов. Командир бастиона капитан Реймер вспоминал, что без интенсивной бомбардировки не проходило ни дня, а на время праздников французов подменяли турки; иной раз около тысячи ядер из сотни пушек попадали за сутки по русским позициям. Толстой проводил на бастионе четыре дня, потом столько же отдыхал в Севастополе, в очень скромной, но опрятной квартире с видом на бульвар, где звучала военная музыка. Ночевал на бастионе в укреплении, свод которого поддерживала балка, то, что сыпалось порой с потолка, падало на брезент, натянутый под ним, время от времени сквозь узкое окно видны были вспышки. Здесь стояла кровать, стол с бумагами, часы, икона и лампада перед ней. Снаружи слышна была канонада, земля дрожала, стены трещали, в воздухе ощущался едкий запах пороха. Сильно поначалу испугавшись, Лев овладел собой и чрезмерную боязнь сменило столь же исключительное бесстрашие. Он не сомневался, что талант его происходит именно от его личности, способной сменить трусость на героизм, а несовершенства ее и противоречия помогут стать писателем, могущим принять точку зрения любого из будущих персонажей. Уже через день после того, как он негодовал из-за возможности оказаться всего лишь пушечным мясом, Толстой восклицает: «Какой славный дух у матросов!. |