Изменить размер шрифта - +
За что-то любит Европу, «страну святых чудес», хотя иногда и кажется ему, что эта страна — уже «кладбище».

«У нас, русских, две родины: наша Русь и Европа», — это он сказал. Но он же сказал и другое: «Верьте мне, все они (европейцы) ненавидят нас, русских, животною ненавистью и когда-нибудь бросятся на нас и съедят».

Достоевский еще ужасался и возмущался; мы теперь спокойны. Кое-чему научила нас агония четырехлетняя, — между прочим, спокойствию.

Волк ест ягненка. Разве это ужасно и возмутительно? Волк невинен. Или, может быть, не следует унижать волчьей невинности сравнением с невинностью бывших, культурных, бывших христианских народов? Ведь все-таки волк о ягненке кое-что знает. А когда при столкновении двух космических тел, двух громад вещества бездушного, одна разрушает и поглощает другую, то они ничего друг о друге не знают. Так сейчас о России ничего не знает Европа.

Надо же, наконец, правду сказать: то небывалое во всемирной истории, что сейчас происходит, — не смерть, а убийство. Нет, не мы умираем, а нас убивают.

Европа хочет съесть Россию. Съест ли, это еще вопрос. Но, если даже съест, то пойдет ли ей съеденное впрок? Не будет ли пища отравою?

«Великие русские писатели суть великие отравители европейского духа», — это говорит о Л. Толстом и Достоевском один из самых проницательных немецких критиков (Felix Salten). Я не знаю, так ли это; но знаю, что это может быть так: лекарство может быть ядом, и яд — лекарством.

Кто кого отравит, кто кого убьет, я тоже не знаю, но знаю, что борьба России с Европою — вековечная борьба Востока с Западом — не нами началась, не нами кончится.

Это знал и Достоевский. Но Достоевский никогда не забывал, что исполнение европейской, всемирной культуры — не в борьбе, а в мире Востока с Западом. Ибо что такое христианство, глубочайшая и доныне единственная основа всемирности, как не «свет с Востока», свет соединяющий, та «молния, которая блистает с востока и видна бывает даже до запада». Что не было, нет и не будет иной молнии соединяющей, иного начала всемирности, Достоевский знал, как никто. Он также знал, что, если первая молния, сплавившая народы во всемирный сплав, была началом христианской истории, то молния вторая будет началом христианского Апокалипсиса. Воля европейского Запада — воля к бесконечному прогрессу, в смысле «дурной бесконечности», к царству человеческому, к истории; воля русского Востока — воля к благому концу, к царству Божьему, к Апокалипсису.

Если гибель России есть только наш Апокалипсис русский, наша гибель национальная, то нам надеяться не на что: мы погибли окончательно. Но это не так: наш русский апокалипсис в России начался — в Европе кончится; наша гибель есть гибель Европы, наше спасение — спасение Европы. Этого опять-таки никто не понимал лучше Достоевского. С первых веков христианства не было сказано никем с такою потрясающей силою реализма внутреннего, психологического, и внешнего, исторического: «Конец мира идет». (Предсмертные слова Достоевского из «Записной книжки»).

Если одна половина пророчеств его — то, что о России, — уже исполнилась с точностью, — то не исполнится ли с такою же точностью и другая половина, — то, что о Европе? И конец Европы не будет ли еще ужаснее, апокалипсичнее, чем конец России? Простим ли мы тогда или скажем: «Дочь Вавилона, опустошительница! Блажен, кто воздаст тебе за то, что ты сделала нам. Блажен, кто возьмет и разобьет младенцев твоих о камень!»

Я себя не обманываю, я знаю, как трудно, почти невозможно сейчас в Европе говорить о христианстве и о христианском Апокалипсисе так, чтобы это не было «игрой и забавой». Но, не говоря об этом, что сказать о Достоевском, когда весь смысл его в этом и только в этом? Одно из двух: или он, в самом деле, — не больше, чем «певец с приятным голосом», — но тогда стоит ли говорить о нем в эти страшно серьезные дни? — или он — напоминание вечное о том, что христианство и христианский Апокалипсис не только были, не только был Христос.

Быстрый переход