Почти все лучшие русские люди остаются в революции, потому что антиномии этой не видят, по крайней мере не видят ее до конца; а когда увидят, — уходят из революции. Савинков увидел и не ушел.
Почти у всех лучших русских людей религиозная совесть сжигает, испепеляет религиозную волю, как дерево; у Савинкова — она закаляет ее, как сталь.
Почти все лучшие русские люди в революции до конца жертвуют, но не до конца действуют. Не потому ли вся Россия сейчас — жертва, какой еще мир не видал? Савинков до конца не жертвует, а действует. В этом то, столь необычайном для русских людей, преобладании действенной воли над жертвенной и заключается его незаменимость, драгоценность, единственность.
«Нехорошо быть человеку одному». Но, если Савинков погибнет, ничего не сделав, то в этом вина не его, а наша — вина тех, кем отвергнут этот человек «единственный».
— Ну что, как у вас там, в России, на Врангеля очень надеялись?
— Нет, не очень. Вы же были при Колчаке, Юдениче, Деникине, — сами знаете, как на них надеялись. А на Врангеля и того меньше.
— Так на кого же надеяться?
Собеседник мой, русский человек, только что бежавший из России, помолчал, подумал, поглядел на меня пристально и вдруг отчеканил тихо, твердо, как бы с тайным вызовом:
— На кого надеяться? А вот на кого — на Савинкова.
Я удивился: сошлись-таки крайности — англичанин с русским.
Тотчас после падения Врангеля, мы все вдруг что-то поняли и чему то ужаснулись, заговорили о «русском единстве», о Национальном Комитете. Войдет ли в Комитет Савинков? А если нет, то какое же «русское единство» без русского человека «единственного»? Это не я говорю, это могли бы сказать мои собеседники — англичанин и русский.
Горе нам, что пал Врангель, поддержанный всеми; но горе нам еще большее, если падет Савинков, никем не поддержанный. Никто не поддержал его, когда оружие было у него в руках. И теперь, когда оно уже сломано, хотя еще из рук не выбито, — никто его не поддержит. Но если он падет, то, может быть, не здесь в чужой земле, а там, в родной, — скажут: последнему бойцу за свободу России, павшему с оружием в руках, — слава!
Да, горе нам: мы никогда не увидим Свободной России, если будем отвергать таких людей, как Савинков.
ФЕДОР МИХАЙЛОВИЧ ДОСТОЕВСКИЙ
1821–1921
У христиан есть ангел-хранитель, а у язычников был демон благой, «демон Сократа», предостерегавший их о том, чего не надо делать.
Мой ангел-хранитель или мой демон шепчет мне на ухо: «Молчи о Достоевском, ничего ни с кем не говори о нем сейчас, ни с европейцами, ни с русскими, — с русскими особенно».
Я исполню этот завет: ничего не скажу о самом Достоевском, буду говорить только около него. Чтобы сейчас говорить о нем самом, как следует, надо бы понять и передвинуть его всего, всю громаду, гору его. «Если бы вы имели веру с горчичное зерно и сказали бы горе сей: сдвинься»… Но ведь, если бы мы вообще имели веру, то не случилось бы с нами и с Россией того, что случилось.
С русскими говорить сейчас о Достоевском, о славе России, когда самой России нет, — тяжко, стыдно, страшно. Не предсказывал ли нам Достоевский: вы Россию погубите. И вот погубили. Ни перед кем мы не чувствуем себя такими виноватыми, преступными, как перед ним. Прежде, чем о нем говорить, не следует ли нам подумать, что ему сказать; прежде, чем его венчать, не следует ли нам себя оправдать перед ним?
О, конечно, сейчас лицо его озарено таким ослепляющим светом славы, как еще никогда! Но ведь это озарение — зарево того пожара, который испепелил Россию.
Совершились пророчества, — вот в чем слава пророка. |