Если же мы будем до конца искренни, то, может быть, признаемся друг другу, что пришли сюда, хотя и на праздник, но грустный, как бы день рождения нашей тяжелобольной матери, Европы.
Что такое «кризис» в болезни? Тот перелом ее, когда решается участь больного, — будет ли он жив. Кажется, такой именно кризис наступает сейчас для Европы. Более для нее опасной минуты, может быть, не было со времени Нашествия Варваров, и едва ли даже нынешняя опасность не грознее тогдашней: первое Нашествие было только внешним, а это угрожает быть внешним и внутренним.
Чтобы поставить верный диагноз болезни, надо, конечно, прежде всего увидеть лицо больного, узнать, что с ним сделала болезнь. Вот для этого мы сюда и собрались, — чтобы вглядеться с великой тревогой любви в лицо нашей больной матери, Европы. Но есть ли у нее одно лицо, не бесчисленное ли множество противоречивых лиц?
Может быть, не простая случайность и то, что мы собрались сюда, в столетнюю годовщину величайшего, наиболее синтетического, все противоречивые лица европейской культуры, соединяющего и примиряющего гения, Гете. Но здесь, в Италии, и особенно здесь, во Флоренции, нельзя вспомнить о Гете, не вспомнив тотчас же и о духовном предке его, — Леонардо да Винчи. Эти два лица, вопреки всем внешним различиям их, всем разделяющим их безднам пространства и времени, так внутренне схожи, как лица двух братьев-близнецов, — в синтезе, в примирении всех противоречивых лиц европейской культуры: за этими двумя лицами одно — лицо Европы.
Лет тридцать назад я написал книгу о Леонардо да Винчи и лет пятнадцать, от начала войны, в нее не заглядывал: все чего-то боялся, как будто предчувствовал, что она меня не обрадует. Но вот перед тем, как ехать сюда, заглянул, и что же почувствовал?
Одно из чувств моих вы, конечно, угадываете:
Но было и другое чувство. Каяться я вовсе не хочу, я только хочу сообщить, с наибольшей, доступной мне, правдивостью, мой тридцатилетний опыт. В одной части своей, войне, он — не только мой, русский, но и ваш, европейский; в другой, — может быть, более страшной и поучительной, для которой нет имени, потому что слово «революция» не точно и недостаточно для того, что произошло в России, — в этой части своей, мой опыт еще не ваш, и дай Бог, чтобы никогда не был вашим.
Вот, при свете этих двух опытов, — Войны и безымянного русского Ужаса, я и заглянул в моего «Леонардо да Винчи» и увидел, какую ошибку я сделал в этой книге и как моя ошибка связана с той, которую делают и сейчас многие люди европейской Высокой Культуры.
говорит второй, последний титан европейской культуры, Гете-Фауст; то же почти мог бы сказать и первый титан ее, Винчи.
Тридцать лет назад мне казалось, как и теперь еще кажется многим, что такое сожитие двух разорванных душ возможно и естественно; что это не безумие, а мудрость, не болезнь, а здоровье; не смерть, а жизнь; что можно жить в «высокой культуре», летая, как птица, или качаясь, как повешенный, между небом и землей; что можно греться между двумя огнями, не сгорая; служить Богу, продав душу дьяволу; как это делает Фауст. Делал ли сам Гете, делал ли Винчи, — вот вопрос.
В книге моей, мона Кассандра, прекрасная ведьма, летающая на черном козле на шабаш ведьм, Белая Дьяволица, соблазняя ученика Леонардо, Джиованни Бельтраффио, показывает ему «изумрудную скрижаль» Александрийских гностиков, Офитов, с вырезанной на ней надписью:
Я думал тогда, как и теперь многие думают, что в этих словах заключена непонятая за две тысячи лет христианства совершенная истина; что Данте ошибся: нет ада, есть только другой, неиспытанный рай; нет дьявола, есть только другой, еще неузнанный, Бог; нет антихриста, есть только другой, еще не пришедший, Христос; первый — наполовину Спаситель, а на другую половину — второй, тот, кого христиане называют «Антихристом». |