Смерть почти не изменила ее. Вот, кажется, окликни — откроет глаза, скажет ласково: «Темка, родной ты мой…»
Он видел, как перед гробом опустился на колени отец, поцеловал сложенные на груди странно белые Марфушины руки, как судорожно дернулся его кадык, когда он поднимал голову. Отцу, видно, совестно было показывать себя едва сдерживающимся от рыданий, он старался прятать лицо в поднятый воротник пальто, ни на кого не смотрел.
— Шел бы, простился, а то закроют, не увидишь больше, — сказала Артему женщина, закутанная черным платком. Платок закрывал рот и нос, виднелись одни строгие глаза. Артем не сразу признал в женщине Марью Паутову. А она подталкивала его, шептала упрямо:
— Иди, иди, роднее-то у нее никого нет.
Запинаясь, плохо видя, он прошел к гробу. Вставать на колени и целовать Марфуше руки, как делал отец, он не решился. С размаху поклонился в пояс, но, выпрямляясь, поскользнулся на сыпучем песке и чуть не упал. Сгорая от стыда за свою неловкость, Артем ринулся в толпу и все, что потом было — и как заколачивали крышки, и как строились дружинники для прощального салюта, как стреляли, — он видел из-за голов, вставая на носки и вытягивая шею.
7
В предрассветной тиши крадутся к конторе те, кто польстился на полуторное жалованье. Нелегко даются лишние рубли: несмотря на мороз, остановится иной, вытрет взмокший лоб — не встретить бы знакомых! Что ж, осталось еще пересечь площадь перед Белым корпусом, а там и контора. Застучат торопливо сапоги по ступенькам лестницы. В конторе можно вздохнуть спокойнее, посудачить с таким же горемыкой о нынешних порядках.
И то сказать: почтово-телеграфная контора прекратила занятия, поезда не ходят — город совершенно отрезан от внешнего мира. Есть слухи, что в Москве рабочие вышли на улицы, сражаются с войсками. А здесь фабричная слободка без сражения перешла в руки забастовщиков. Полиция сунуться боится, вместо нее дружинники ходят по улицам — сами себе хозяева. В лабазе распоряжается продовольственная комиссия — получай установленный паек и кончено, ничего не добавят, хоть и деньги даешь. Иди, дескать, в город. Легко сказать, иди. Не раньше, когда можно было сесть на трамвай или нанять извозчика. Сейчас вагоны не ходят, извозчика тоже днем с огнем не сыщешь.
Раздумается служащий обо всем этом и не сразу сообразит, чего надо от него парням с красными повязками на рукавах — они разгуливают возле конторы, поглядывают по сторонам.
— Куда? — спрашивают строго. — Поворачивай назад. Совесть проел, собака служебная?
Глаза злющие, поводят плечами. С такими не заспоришь. Попятится служащий:
— Я что… Меня попросили… Нельзя, так и не пойду.
— Вот-вот, так-то лучше будет.
Старший конторщик Лихачев вышел из подъезда Белого корпуса. Шел важно, подняв голову, — неприступный, величавый. На парней посмотрел полупрезрительно, но остановился, решая — прикрикнуть или молчаливо, сохраняя достоинство, обойти стороной. Нынче повышать тон небезопасно, поэтому лучше не связываться. Лихачев сделал шаг влево. Коренастый в черном полупальто парень тоже поспешно шагнул влево. Лихачев, досадуя, хотел обойти группу с правой стороны. И опять ему загородили дорогу.
— В чем дело? — робея, спросил конторщик.
— Возвращайтесь домой.
— Как домой? Вы кто такие?
Парни дружно показали на красные повязки.
— Все равно, — упавшим голосом проговорил конторщик. — Что вы хотите?
— Вам уже сказали: идите домой.
— Я иду на службу…
— Кончилась ваша служба. Идите, идите.
Первый раз с Лихачевым случилось такое, когда в будний день он был не в конторе. |