Изменить размер шрифта - +
И если ты не родился тем, кто счастлив наверху, то остается одно — научиться быть счастливым здесь. Под звуки медного голоса, возле танцующего огня, в мареве, пропахшем кровью.

От этой мысли Катерину обуял неестественный, запредельный приступ злобы. Хотелось вцепиться в чью-нибудь глотку, сомкнуть зубы и не разжимать, пока под клыками не хрупнет. В той своей, прежней жизни Катя временами чувствовала, как из-под ее обычной кротости гематомой проступает злоба — ни с чем не сравнимая, ничем не объяснимая. Тогда Катерина брала себя в руки, словно взбесившееся животное (разъяренную морскую свинку, например) и запирала в непроницаемую клетку, составленную из музыки, фильмов и бутербродов. Здесь, в заповеднике богов, не было ни наушников, в которых бы отчаянно кричало о любви обожаемое с детства диско, ни экрана, на котором играл бровями обожаемый с детства киногерой, ни ломтей хлеба, на которых перекатывалась розовыми боками обожаемая с детства колбаса. Отсутствовали стены между умиротворением и гневом, между нежностью и убийством. Между Катериной и Кэт.

И впервые Катя почувствовала, что обе они — одно. Не подруги, не сестры, не сиамские близнецы — одно. Катино тело дрожало от того, как Кэт трясло от ненависти: ознобные волны прокатились по спине, ногти вонзились в ладони, оставляя белые, стремительно краснеющие полумесяцы, зубы впились в нежную кожу на губе, цепляя ее и раздирая.

Кухня. Место, где Катерина провела большую часть жизни и где Кэт желала оказаться чуть больше, чем на виселице. А может, чуть меньше.

Это ее злоба временами затапливала Катин мозг, да так, что солнце за окном перегорало. Это Кэт мечтала о ребристой сабельной рукояти в Катиной ладони — или хотя бы о ручке поварского ножа. Это она в деталях рисовала убийство болтливой соседки, зашедшей одолжить кусочек масла и заодно украсть кусочек времени.

Втягиваясь в водоворот незнакомых имен и неинтересных историй, Катерина замирала от воображаемых кадров — их, словно киномехник, прокручивала в ее мозгу Кэт: широкий, плавный разворот, протягивающий удар — и круглое женское горло, извергающее поток трескотни, раскрывается вторым ртом, красным, молчаливым и мокрым. Гримаска наигранного ужаса сменится ужасом настоящим, в аккуратном вырезе джемпера вздуется и лопнет кровавый пузырь, до смешного похожий на пузырь жвачки. И зажимая руками разрубленную шею, соседка повалится назад, на холодильник с тем самым маслом, за которым черт ее принес два часа назад.

Видя такое, Катерина прятала, а то и вовсе закрывала глаза, изгоняя из поля зрения прозрачный силуэт пиратки. Ведь это она, Кэт, скрестив руки на груди и привалившись плечом к косяку, иронически разглядывала обеих женщин — Катю и ее жертву-палача, навек умолкнувшую болтушку. А за плечом пиратки всегда стояла и улыбалась своей мягкой, отрешенной улыбкой богиня безумия Апрель. Не Апрель — Ата.

И вот некуда стало спрятаться, нечем стало отгородиться от соседства исчадий подсознания. Катерина потерялась в незнакомых ощущениях, в накатившем безумии. Откуда у нее, жены и матери, ненависть к кухням, к женской половине дома, к своей законной территории? Мужчины приходили сюда, гонимые голодом, готовые покорно мыть руки, есть суп и делать всё, что Катя прикажет. В крохотном пространстве между шкафчиком с посудой и аспарагусом на окне Катерина чувствовала себя императрицей Екатериной. Ну а Шлюха с Нью-Провиденса, в отличие от кухонной императрицы, презирала маленькую женскую жизнь, маленькую женскую власть — и в то же время не могла получить ничего другого. На адской кухне Кэт была, точно загнанный зверь, хлещущий хвостом, скалящий зубы, опасный и бессильный.

— А вот и ты, Китти, — удовлетворенно пробасил тот самый голос, под звук которого вращалось вокруг котлов и очагов безостановочное поварское танго. Фигуры, едва различимые в жарком мареве, растерянно замерли, обрывая тур танца на середине.

Быстрый переход