Но Авраамия, говорят, в последний раз видели в войске князя Пожарского, что шло на Москву. А удалось ли отбить Первопрестольную у ляхов или нет, никто пока не знал…
– А остальных куда? – поинтересовался привратник.
– Пусть в странноприимческой избе будут, а после заутрени разберемся, – решил игумен.
– Там и мнихи есть, и миряне.
– Ну и что? – слегка удивился настоятель.
– Так, вроде бы, негоже старцев вместе с мирянами селить. Надобно бы иноков-то по келиям расселить… – пожал плечами послушник и, чуть было не проглотил язык, поняв, что последнюю фразу он сказал зря…
– Яков, а кто у тебя отец-наставник? – ласково поинтересовался игумен и сам же ответил: – Отец Фома. Так вот, сыне. Утречком, как к отцу-наставнику на молитву пойдешь, скажешь ему – отец-настоятель, мол, велел вам обоим на скотный двор идти, навоз за коровами убирать. Понял, за что?
– Понял, отец-настоятель, – угрюмо кивнул послушник, целуя руку игумена.
– Ну, так за что? – мягко, но требовательно спросил игумен.
– За язык болтливый… И еще, – потупился Яшка, – за чванство мое.
– Вот и молодец, – похвалил отец Антоний юношу. – Ну, ступай с Богом.
– Прости, отец-настоятель! – повалился Яшка в ноги игумену. – Моя дурость! Меня накажи, а авву Фому за что? Наставник – он же хворый да старый. Тяжело ему будет на скотном-то дворе…
– Что хворый отец Фома – ведомо мне. Ну, на скотном дворе воздух свежий, говнецом попахивает ядреным. Хворым да болезным – очень полезно! Все, ступай, да старца Авраамия не забудь привести. Да, вот еще что, – остановил настоятель юнца. – Узнай, нет ли хворых да раненых. Ежели нуждается кто, брата-лекаря кликнешь. А если оголодал кто из пришлых, на поварню сходи, хлеба да квасу принеси.
– Понял, отец настоятель, – кротко и смиренно произнес послушник, кланяясь игумену.
Когда за послушником закрылась дверь, отец Антоний улыбнулся. Пожалуй, скоро Якова можно в рясофор постригать. Болтает – не страшно. Зато о наставнике печется. Отец Фома, что скоро Великую Схиму примет, работать за себя не позволит – сам будет и навоз убирать, и сено носить, а Якову урок будет дан, что нельзя монахам возноситься. А не поймет, так навоза на его век хватит…
Келия отца Антония почти не отличалась от братских. В углу образ Пресвятой Богородицы, по стенам лики преподобных основателей обители Савватия, Зосимы и Германа, лампадки, подставка для книг, узкий топчан. Разве что просторнее – надобно отцу игумену где-то и людей принимать, и грамотки важные хранить. Поэтому были еще сундук, обитый кованой медью, тяжелый стол, заваленный пергаментами и бумагами, и креслица, вырубленные из цельного капа.
В креслице напротив игумена, сидел монах в затертой суконной душегрейке поверх латаной рясы. Из рваного клобука (саблей чиркнули?) торчали седые пряди.
Имя Авраамия Палицына было известно от Смоленска до Соловков. Кто произносил его с восторгом, а кто – с зубовным скрежетом. Кто ж не знал, что именно келарь собирал деньги и ратников для Ляпунова, спас жизнь князю Пожарскому, раненому во время восстания москвичей? А потом Авраамий вместе с патриархом Ермогеном рассылал во все стороны Руси письма, призывавшие на борьбу с ляхами.
Отец Антоний втайне гордился, что монах, чье имя называли рядом с именами воевод земли русской – князя Пожарского и князя Трубецкого, принимал постриг на Соловках. А он, смиренный Антоний, держал тогда ножницы.
– Побелел ты, брат, побелел. Зато волосы на месте, – качнул головой игумен и, улыбнувшись, провел ладонью под клобуком: – А я свою гриву растерял. |