У нашей соседки Клавдии Петровны была своя история, она охотно делилась ею со всеми — и с врачами, и с сестрами, и с больными.
У нее была семья, как у людей, хорошая, дружная: муж — солидный человек, машинист местного депо, сын — школьник; и вдруг, как она выражалась, словно ураган, налетела на нее любовь к племяннику своей дальней родственницы. Ей было лет сорок пять, а то и того больше, племяннику родственницы двадцать четыре, но на вид он казался еще моложе.
Вечерами он являлся навестить Клавдию Петровну, тихонько стучал в дверь, садился на край ее постели, тощенький, с тщательно прилизанными белокурыми волосами и нежным, кукольно-розовым цветом лица.
Клавдия Петровна, густо напудренная, пахнущая духами «Манон», в домашнем фланелевом, по зеленому полю алые розы, халате, любовно сжимала в своих мощных ладонях его по-цыплячьи хрупкую лапку.
— Как ты там, Бобик, дорогой мой? — спрашивала она, вглядываясь в его лицо обведенными черным карандашом глазами. — Не скучаешь без меня?
Он выглядел особенно невзрачным рядом с нею, крупной, громкоголосой, казавшейся еще более массивной в своем цветастом халате.
— Скучаю, — отвечал вздыхая, то ли оттого, что и в самом деле скучал без нее, то ли потому, что ему, наверное, изрядно надоедали ее бесконечные расспросы, — конечно скучаю, как же иначе?
Посидев какое-то время, он уходил; Клавдия Петровна, блаженно вздыхая, снимала свой праздничный халат, надевала застиранную больничную «робу», и начинался бесконечный рассказ о том, какой Бобик замечательный, как он ее любит, как она его обожает, о чем они говорят, когда бывают вдвоем, как собираются провести свой отпуск.
— Я никогда раньше не думала, что можно быть такой счастливой, — признавалась она, задумчивая улыбка освещала ее лицо, — наверно, не встреть я Бобика, так бы и прожила всю жизнь тускло и серо…
Однажды (это было вскоре после того, как мне разрешили вставать и я начала ходить по больнице) Бобик не явился к Клавдии Петровне. Она вся извелась, больно было глядеть на нее, когда она, одетая в нарядный свой халат, большая, пышноволосая, с горящими от волнения щеками, молча ходила взад и вперед по палате и все поглядывала на дверь, но Бобик так и не пришел.
А утром она неожиданно исчезла. Я спала крепко, ничего не слыхала. Майя разбудила меня уже около восьми, сказала тихонько:
— Наша Клавуся сбежала.
— Как сбежала? — переспросила я.
— Очень просто, тихонечко оделась, у нее с собой жакет был и ботики, взяла мой платок, — тут Майя засмеялась. — Никак не пойму, платок-то ей к чему? Ни тепла от него, ни красоты, так, название одно, что платок, и ушла, я вида не подала, притворилась, что крепко сплю…
— Куда же она ушла? — спросила я. Майя не успела ответить, в палату вошла Федоровна.
— Какой стыд, — сказала Федоровна, качая головой, поджимая сухие, в оборочку губы. — Ай, стыд-то какой, дальше некуда…
После завтрака в нашу палату заглянул сам Турич. Медленно, укоризненно произнес:
— На что это похоже, скажите на милость?
Улыбка на этот раз не цвела на его лице, он был необычно серьезен, даже строг.
— Остается одно: выписать ее — и дело с концом, — произнес он, крепко захлопнув за собой дверь.
Позднее дед зашел к нам в палату, сказал:
— Вот уж чего не ожидал, того не ожидал!
— Почему? — спросила я.
— Она же еще совсем сырая, ей бы еще побыть у нас никак не меньше недели.
— Вот что делает распроклятая любовь, — заметила Майя. |