К двенадцати часам забрали ещё трёх человек на очную ставку. К часу дня выкрикнули мою фамилию. Я вышел из бокса, назвал свои ФИО, статью, фамилию судьи. Меня опять обыскали и отвели на допрос. Допрос, как я уже отметил, – это очень утомительное переливание из пустого в порожнее…
После допроса меня обшмонали и вернули на «сборку», где, сидя на кортах, раскумаривалась татарская преступная группировка. Около семи вечера, после очередного обыска, переклички, сверки с личными карточками, меня повели домой. Я уже почти сутки не спал, с трёх часов ночи ничего не ел, я раскумарился с братьями-татарами и очень устал…
На четвёртом корпусе, где была моя хата, меня опять обшмонали и потребовали устную автобиографию. «Да что за день такой, сколько можно? – думал я, находясь уже в некотором мистическом ужасе от внимания к своей персоне. – Слава Всевышнему: вот и моя хата. О, как я счастлив видеть эти цифры! Да, 218. Да закройте меня поскорее, там рожи уголовные, такие родные!»
Но чей-то глаз смотрел на меня очень пристально, поэтому вместо хаты меня закрыли в корпусном «стакане» и пошли искать продольного вертухая, у которого были ключи от моей камеры. Минут через сорок его нашли, но он был пьян. Когда продольный вертухай пришёл за мной и начал открывать дверь «стакана», что-то дзвенькнуло, и в замочной скважине сломался ключ.
Услышав стальной дзвеньк, я изнеможённо сел на лавку, закурил последнюю сигарету и, пока никто не видит, пустил слезу. Я спросил у кого-то: «Ну почему я?» Я докурил и вдруг почувствовал себя очень хорошо, осознав, что впервые за последние несколько месяцев оказался абсолютно один. От этого-то и стало хорошо. Человек должен время от времени оставаться один. Одиночество и теснота – образ жизни. Никто не отвлекал, мысли текли спокойно и гладко, было тихо-тихо. Только где-то в далеке продола пьяный вертухай орал на слесарей из хозобслуги.
В камеру я вернулся около часу ночи.
О Сострадании и Милосердии
Болеть всегда неприятно. Болеть в тюрьме – совсем нехорошо. На Пресне нашу хату в целях профилактики и уплотнения перекинули в абсолютно нежилую камеру второго корпуса. Пришлось нам её обживать и делать пригодной для существования достойного человека, – чистота, порядок, эстетика… Сам по себе этот процесс трудоёмкий и нервный, а тут ещё – как специально! – у меня на венах рук и ног периодически начали вздуваться огромные, с голубиное яйцо, красные бугры, которые дико чесались.
Недели две я ежедневно и безрезультатно писал заявления на вызов к «лепиле». Наконец-то меня вывели в медчасть, но врача там не было, а был фельдшер из заключённых. Он посмотрел мои язвы и дал две таблетки: аспирин (1 шт.) и бисептол (1 шт.).
– Извини, – говорит, – другое лекарство мне выдавать запрещено.
Я говорю:
– Ничего, родимый, дай ещё пару штук таблеток и бинт. И зелёнки… В общем, давай всё, что не жалко, всё сгодится в лечении моих смертельно опасных болезней и для облегчения моих страданий.
– Мне тоже нужно на что-то жить: курить сигареты и пить чай, – затянул он знакомую песню.
Я назвал его коррупционером и оборотнем в телогрейке, начал давить на сознательность. В конечном счёте после всех препирательств я получил облатку аспирина, три таблетки бисептола, два бинта, пузырёк зелёнки, пакетик тетрациклиновой мази и проклятия в спину.
Лекарства я разделил на две части. Половину отправил ближайшим «почтовым дилижансом» на корпусной общак, а половину отдал нуждающимся в камере. Эта процедура мне, несомненно, помогла больше, чем если бы я выпил аспирин и бисептол. Интуитивно я понимал, что эти лекарства всё равно мне не помогут. Поэтому продолжил писать заявки в медчасть. |