|
Эта немногочисленная команда (в Коннектикуте у него добрый десяток слуг) живет в постоянном ожидании и, надо признаться, в напряженном ожидании гастролей хозяина, который, к счастью, приезжает нечасто и редко проводит в Нью-Йорке больше недели кряду. Но было бы еще лучше, полагает Эдуард, если бы он не появлялся здесь вовсе.
При этом Стивен вовсе не тиран. Просто он нетерпелив, вечно куда-то спешит, склонен к вспышкам гнева, за которые всегда извиняется, поскольку весьма дорожит своим имиджем хозяина-либерала, и если бы дело происходило не в Америке, его можно было бы назвать леваком. Проблемы обращения на «вы» или на «ты» в английском не существует, но раз он называет Дженни Дженни, то она называет его Стивеном, и Эдуарду будет предложено поступать так же. Ни за что на свете Стивен не соглашается пользоваться звонком и не требует, чтобы завтрак ему приносили в постель: другое дело, что этот завтрак должен быть готов в любой момент, чай заварен как следует, тосты поджарены до нужной кондиции. Когда бы хозяин ни проснулся, он приходит завтракать в кухню, и если, что случается все чаще и чаще, он застает там Эдуарда, читающего New York Times, то простирает свою деликатность до того, что спрашивает у него разрешения взять газету. Эдуарда так и подмывает ответить: «Нет, нельзя», хотя бы для того, чтобы посмотреть, что будет, но, разумеется, он всегда говорит: «Конечно, Стивен, пожалуйста».
В этом доме Эдуард стал своим человеком. В первую же встречу он понравился Стивену, который дружит с людьми искусства, любит похвастаться, что отдал миллион долларов на съемки авторского кино, и обожает все русское. Русской – разумеется, из белых – была его бабушка, уехавшая из страны после революции; в детстве она говорила с ним по-русски, с тех пор у него в памяти осталось всего несколько слов, но выговор у Стивена, как и у меня, старинный русский. Поэтому он любит принимать у себя русских, приезжающих в Нью-Йорк, и ему приятно видеть в доме, практически постоянно, настоящего русского поэта и беседовать с ним о суровой жизни в Советском Союзе. Эдуард рассказывает ему о психиатрической клинике, о стычках с КГБ. Он расцвечивает свои приключения новыми красками, творчески развивает популярную тему политзаключенных. Он знает, какая песня доставит больше всего удовольствия его собеседнику, и исполняет ее с наивозможной услужливостью.
Он улыбается, складывает чашки в посудомоечную машину, слушает, согласно кивая головой, но когда Стивен, весьма довольный их беседой, поднимается к себе, чтобы надеть костюм за десять тысяч долларов и отправиться обедать в ресторан, где самое дешевое блюдо стоит столько, что на эти деньги можно месяц кормить целую ораву пуэрториканцев, Эдуард думает, что, не получи наш миллиардер в наследство кучу денег, хотел бы он посмотреть, как этот Стивен стал бы выкручиваться, очутившись в нью-йоркских джунглях, без гроша в кармане, имея лишь хуй в штанах да нож за голенищем. Впервые в жизни Эдуард видит на столь близком расстоянии кого-то, кто находится на вершине социальной лестницы, и надо признать, что этот человек оказался не самым плохим, вполне цивилизованным и вовсе не похожим на советские карикатуры на капиталистов: злобный карлик с толстым брюхом, пьющий кровь бедняков. Все это правда, однако вопрос остается: почему он, а не я?
На этот вопрос есть лишь один ответ: революция. Настоящая, а не пустое словоблудие приятелей Кэрол или невнятные реформы, за которые ратуют социал-предатели всех мастей. Нет, только насилие, только трупы на фонарных столбах. В Америке, думает Эдуард, все сразу пошло не так и вряд ли что-нибудь получится. Хорошо было бы попасть к палестинцам или к Каддафи – его фото, приклеенное скотчем, висит у него над кроватью рядом с портретами Чарльза Мэнсона и его собственным, в костюме «национального героя» и с нагой Еленой у ног. Он, Эдуард, не испугался бы. Даже если будет грозить смерть. Единственное, что его не устраивает, – сгинуть в безвестности. |