Это был шопеновский вечер, устроенный китайцем по имени Фу Цзонг, чье имя мне встретилось тут впервые, и о его возрасте, школе и личности мне ничего не известно. Меня заинтересовала прекрасная программа, и, конечно, меня сильно привлекла удивительная возможность послушать, как играет Шопена, величайшую любовь моей юности, именно китаец. Так вот, играл он замечательно. Я слышал, как играли Шопена старик Падеревский, чудо-мальчик Рауль Кошальский, Эдвин Фишер, Липатти, Корто и многие другие большие пианисты. Играли его по-разному, холодно-корректно, или томно, или броско, или капризно и своевольно, подчеркивая то прелесть звучания, то разнообразие ритмики, то набожно, то фривольно, то боязливо, то тщеславно, часто это бывало великолепно, но лишь изредка соответствовало моему представлению о том, как надо играть Шопена. Эту идеальную манеру я представлял себе, конечно, точно такой, в какой должен был играть сам Шопен. Много бы я отдал за то, чтобы послушать какую-нибудь его балладу в исполнении Андре Жида, который, как пианист, всю жизнь усиленно занимался Шопеном.
Так вот, неизвестный китаец уже через несколько минут снискал мое уважение, а вскоре и мою любовь, он был совершенно под стать своей задаче. Высочайшее техническое совершенство я заранее предполагал, этого можно было уверенно ждать от китайского терпения и китайской ловкости. И действительно, виртуозная техника была налицо, ни Корто, ни Рубинштейн не смогли бы тут достичь большего. Но это было не все. Услыхал я не тллько мастерскую фортепианную игру, а Шопена, настоящего Шопена, от этого веяло Варшавой и веяло Парижем, Парижем Генриха Гейне и молодого Листа, от этого пахло фиалками, дождем на Майорке и изысканными салонами, это звучало грустно и звучало экстравагантно, ритмы различались с такой же чуткой тонкостью, как и динамика. Это было чудо.
Только мне очень хотелось бы увидеть этого одареннейшего китайца и воочию. Возможно, что его манеры, его движения, его лицо дали бы мне ответ на вопрос, возникший у меня после передачи, а именно: понял ли этот одаренный человек европейскость, польскость, парижскость, грусть и скепсис этой музыки изнутри или же у него был учитель, товарищ, наставник, образец, чью игру он имитировал со всеми нюансами и заучил наизусть? Мне хотелось бы еще много раз и в разные дни послушать, как он играет ту же программу. Если все было настоящим золотом, если Фу Цзонг был действительно таким музыкантом, каким я очень склонялся его считать, то каждое новое исполнение должно было, пусть в мельчайших примерах, отличаться чем-то новым, уникальным, индивидуальным и не могло быть только еще одним прокручиванием великолепной пластинки.
Что ж, может быть, мой вопрос когда-нибудь и получит ответ. Вопрос этот не мешал мне во время концерта, он возник лишь потом. И, слушая его игру, я мгновеньями почти видел этого человека с Востока, не подлинного, конечно, Фу Цзонга, а того, которого я вообразил, придумал, выдумал. Он походил на персонажа Чжуан-цзы из «Цзиньгу цигуана», а игру его, казалось мне, выполняла та призрачно-уверенная, совершенно свободная, набожно направляемая дао рука, которой художники в Древнем Китае водили кисточку с тушью, чтобы в картине и письменах приблизиться к тому, в чем в счастливый час угадывается смысл жизни и мироздания.
|