Жену его похоронили, и я помню, как участился тогда и стал резче тот характерный для Шмида жест, каким он смахивал назад со лба длинные волосы. Как учитель он был в то время довольно тяжел, и думаю, что из его учеников я был единственным, кто любил его, несмотря на его жестокость и непредсказуемость.
Вскоре после окончания этого годичного курса, который вел Шмид, я покинул родину и родную школу и впервые был отправлен в чужие края. Произошло это отчасти по причинам воспитательного характера, ибо я стал тогда трудным и очень непослушным ребенком, родители не справлялись со мной. Кроме того, мне надо было как можно лучше подготовиться к «земельному экзамену». Этот государственный экзамен, который проводился каждое лето для всей земли Вюртемберга, был очень важен: кто выдерживал его, получал вакансию в богословской «семинарии» и мог учиться на стипендию. Эта карьера была предназначена и мне. Несколько школ в земле специально занималось подготовкой к этому экзамену, и в одну из них отправили меня. Это была латинская школа в Гёппингене, где годами натаскивал учеников к земельному экзамену ректор Бауэр, знаменитый во всей земле старик, из года в год окруженный стайкой усердных учеников, которых к нему присылали из всех уголков земли.
В прежние годы ректор Бауэр пользовался славой грубого, бьющего учеников педагога; один старший мой родственник много лет назад учился у Бауэра, и тот жестоко мучил его. Теперь ректор был стар и слыл чудаком, к тому же учителем, который требует от своих учеников очень многого, но бывает с ними и весьма мил. Как бы то ни было, я изрядно боялся его, когда, держа за руку мать, после первого мучительного прощания с отчим домом, стоял в ожидании перед кабинетом знаменитого ректора. Думаю, мать сначала была совсем не в восторге от него, когда он вышел нам навстречу и ввел нас в свою келью, сгорбленный старик с растрепанными седыми волосами, с глазами чуть навыкате в красных прожилках, одетый в зеленовато-выцветшее, неописуемое платье старинного покроя, в очках, повисших на самом кончике носа; держа в правой руке длинную, достававшую почти до пола курительную трубку с большой фарфоровой головкой, он непрестанно вытягивал и выпускал в прокуренную комнату мощные клубы дыма. С этой трубкой он не расставался и во время уроков. Мне этот странный старик с его сгорбленностью, с его небрежной манерой держать себя, с его старой, заношенной одеждой, с его печально-пытливым взглядом, с его стоптанными туфлями, с его длинной дымящейся трубкой показался старым волшебником, на попечение которого я сейчас перейду. Может быть, окажется ужасно у этого запыленного, далекого от жизни старца, а может быть – чудесно, великолепно, во всяком случае, это было нечто особенное, это было приключение, это было событие. Я был готов, я рвался пойти навстречу ему.
Но сперва надо было выдержать ту минуту на вокзале, когда мать, поцеловав и благословив меня, села в поезд, и поезд ушел, и я впервые остался один в «мире», где мне следовало найти свое место и показать себя – но и по сей день, когда мои волосы начинают седеть, я этому так и не научился по-настоящему. На прощанье мать еще помолилась со мной, и, хотя с моей набожностью дело обстояло уже не блестяще, я во время ее молитвы и ее благословения торжественно поклялся в душе вести себя здесь, на чужбине, хорошо и не посрамлять мать. Надолго мне это не удалось, дальнейшие мои школьные годы принесли мне и ей тяжкие бури, испытания и разочарования, много горя и слез, много ссор и недоразумений. Но тогда, в Гёппингене, я свой обет более или менее исполнил и вел себя хорошо. Правда, не на взгляд пай-мальчиков и уж никак не на взгляд хозяйки, у которой я жил и воспитывался на полном пансионе вместе с другими четырьмя мальчиками и которой я не выказывал того почтения и послушания, каких она ждала от своих нахлебников. Нет, хотя в иные дни я очаровывал ее, добивался ее улыбки и расположения, в большой чести у нее я никогда не был, она была инстанцией, власти и важности которой я не признавал, и, когда она в один несчастный день, после какого-то пустякового мальчишеского проступка, призвала своего рослого и дюжего брата, чтобы он подверг меня телесному наказанию, я оказал ей и ее помощнику жесточайшее сопротивление, готовый скорее выброситься в окно или перегрызть ее брату горло, чем позволить ему, не имевшему, по моему мнению, такого нрава, произвести экзекуцию. |