Изменить размер шрифта - +
Это давало мне надежду, и сладко трепетало сердце в предощущении долгой и счастливой жизни ждущей меня, ее, всех нас впереди.

Меня абсолютно пленил ее смех. Я старался вызвать его и по-дурацки шутил, с ужасом ожидая, что она сочтет шутку глупой и не засмеется. Но она смеялась. И я ликовал.

Когда мы пошли кататься на лодке по Мологе, я впервые коснулся ее. Зайдя в лодку, снятую напрокат за рубль на целые сутки, балансируя, я подал ей руку. И взял, ощущая своими пальцами ее тонкие, теплые пальцы и ладонь. Я хотел, чтобы это мгновение тянулось вечность, но, боясь, что она поймет это, тотчас же отнял руку, когда она ступила на нос лодки.

Работая веслами я даже не слушал, что она говорила, я просто купался в журчании голоса. Я смотрел на ее маленькую ножку, стоящую на деревянной решетке, под которой на дне лодки плескалась вода.

- Вы слушаете меня?

Я не слушал ее. Я любил ее.

Наверное, я любил ее. А может, мне это кажется отсюда, что любил? Может, я просто ностальгирую по тому миру, что уже не вернется? И придумал себе, что любил ее тогда? А на самом деле было лишь кружение головы от предчувствия легкого провинциального романа, бегство от скуки? Или я сейчас себя утешаю, что не было любви, что я ее придумал? Как там у нашего Чехова? Дама без собачки. Дама в осенних листьях... Отсюда и не разглядеть уже. Вернее будет, что я люблю ее как последний яркий алмаз из времени До Конца Света. Люблю все больше, по мере погружения в Армагеддон. Она - маяк, оставленный мною в порту навсегда. Только светит этот маяк не угасая постепенно, а, в отличие от обычного, будет светить мне все ярче и ярче. До тех пор, покуда я жив.

Так остро как ее, я не чувствовал никого и никогда. Сидя в аршине от Даши, слушая звук ее голоса сливавшийся с тихим плеском воды о лодочные борта, я чуть ли не физически ощущал ее тело под строгим коричневым платьем, все его изгибы и впадинки. Она была удивительной и гибкой.

После той осени у меня было много женщин. Но можно сказать, что не было ни одной.

Я не обладал Дашей как женщиной в полной мере.

Зато мы целовались.

Это вспыхнуло внезапно, накануне ее отъезда, вечером. Провинциальный городок уже давно спал, когда наши губы вдруг соприкоснулись... Еще секунды назад ничего не было. И вдруг - словно ветер пролетел - мы задохнулись в мягком поцелуе.

Я не целовался - я крал дурманящий напиток олимпийских богов.

Она оторвалась от меня, тяжело дыша, с мутными полуприкрытыми глазами. Хотела что-то сказать, но я залил ей губы новой амфорой нектара, и пил ее сам, кружась над чернеющим садом, под бесконечным звездным куполом. Куском сахара я без остатка растворялся в горячем чае ее поцелуя.

Таких поцелуев мне не дарила ни одна женщина."

x x x

Филеры уже две недели водили подозреваемых рабочих из городской типографии, но пока все было тщетно. Никаких зацепок. Взятый три дня назад молодой парень - расклейщик листовок молчал, несмотря на все старания Таранского и двух его подручных.

Увидев фанатичный блеск в глазах парня, Ковалев с внутренней мстительной радостью понял, что Таранский потерпит здесь сокрушительное фиаско.

Он оказался прав: пошли уже третьи сутки, а парень молчал. Таранский ходил по коридорам бледный, ни на кого не смотрел, левый глаз его изредка подергивался. Офицеры старались не заговаривать с ним, лишь некоторые спускались в подвал, желая своими глазами взглянуть на удивительного человека. Столько у Таранского не выдерживал никто. Обычно начинали говорить часа через два - самые упорные. И процентов на восемьдесят несли ахинею, бездарно оговаривая и себя, и окружение. Контрразведчики замучивались проверять эти самооговоры. Невозможно было посадить в подвал полгорода.

О наборе специнструментов Таранского по управлению ходили легенды. Никто не видел содержимого его потертого докторского саквояжа. Не потому что не хотели - любопытствующих как раз хватало, - а потому, что сам Таранский никогда и никому не показывал свои инструменты.

Быстрый переход