Надо как можно скорей закрыть дверцу — «удержать жар». Удержать внутри, не дать ослабнуть.
Что же до чёрного, то вокруг плиты было много его оттенков. В отличие от своих нынешних сестриц, которых топят только мазутом или антрацитом, наша плита принимала разное топливо. Мне больше всего памятен простой каменный уголь. У него особая яркость, блеск и лоск. Возьми кусок хорошего угля — на сколе непременно заметишь стиснутые слои мёртвой древесины, уж миллионы лет как мёртвой. Уголь издаёт свечение. Сверкает чёрным искрами. Деревья поглощали жар солнца — топка его выпустит. Каменный уголь глянцевит. А вот кокс — тот матовый, приглушённо чёрный, будто однажды уже горел, как вулканическая лава, а ведь и вправду горел. Пыль обычного угля — твёрдая и лучится точно стеклянная, коксовая же пыль — мягкая, тускловатая — словно вбирает в себя свет. Часть угольного порошка слёживается в правильные плоские куски и начинает напоминать подушечки. Такие впору класть в изголовье к мёртвым куклам, думала я, или угощать ими, будто мятными, чертенят. Нас самих потчевали древесным углём, когда у нас болел живот. Вероятно, поэтому мне приходило в голову, что какие-то другие существа тоже поедают уголь. И ещё, даже когда я была совсем маленькой, мне чудилось, что за открытой топочной дверцей — сам зев преисподней. Туда так и затягивает. Хочется подобраться всё ближе, ближе; но — чтоб в последний момент отскочить, отвернуться. В школе нам объясняли, что человек — тоже печь и внутри у него собственные процессы сгорания. Зато за другими дверцами могли скрываться ряды пышных поднявшихся хлебов или булок. И оттуда струился лучший на свете запах — запах горячего дрожжевого печева, или — лишь чуточку менее восхитительный — сахарно-молочно-яичный дух, дух свежей корочки на пироге. Время от времени — старые плиты были с норовом! — партия сдобок в рифленых бумажных формочках выходила из духовки почернелой, навеки загубленной, с гарью и вонью, что опять наводило на мысли о гадких подушечках, теперь уже из золы; не отсюда ли берётся зола, что в сказке вываливается изо рта у непослушных детей, или попадается им в рождественском чулке?
Вся огромная плита словно купалась в облаке тонко оседающей сажи. Одно время перед нашей плитой лежал коврик отцовской работы: пёстрые длинные полоски ткани — от изношенных штанов, от старых фланелевых рубашек — продёрнуты крючком через мешковину и закреплены узелками. Сажа проникла в самую гущу разноцветных вымпелов и флажков. Даже дерюжная основа под ними вся закоптилась, сделалась чёрной. Малиновые и пурпурные, зелёные в шотландскую клетку и в горчичного цвета горошек — все тряпицы были в мельчайших чёрных зёрнышках, крапинках. Иногда мне казалось, будто это не коврик, а клумба ленточных водорослей на илистом дне. Илом была сажа.
И не то чтобы мы не пытались наводить чистоту вокруг очага, не сражались с чёрным этим прахом, который сеялся, ложился без устали. Но только взмахнёшь веником, сажа легко подымется, и опустится вскоре на прежнее место. При этом, пока потревожена и клубится, умудряется осесть чёрной пыльцой на волосах и под волосами, покрывает руки, грозя забить все поры. Что на себя соберёшь, то и вся добыча. Остальная часть, полетав и повисев немного в воздухе, уляжется как ни в чём не бывало. Вот потому-то мы так долго и тщательно натирали по утрам переднюю стенку плиты «чёрным свинцом», или как мы ещё говорили, «чёрной свинкой»: от этого плита становилась самой сажи чернее. Только так и можно было скрыть, укротить сажу.
«Чёрная свинка» была на самом деле не свинцом, а смесью минерала плюмбаго-графита и железных опилок. Её выпускали в виде довольно твёрдой мази; и мы должны были, стараясь, конечно, не задеть ясных медных ручек, наносить её, втирать в чёрную поверхность плиты, вдавливать, выравнивать, разглаживать — с помощью щёток разной густоты и фланелевых тампонов. |