Мы вытряхивали серебряный сгусток к себе на стол, и мельчили голыми пальцами, он дрожал и разбивался на великое множество шариков. А потом мы опять сгоняли их в одно целое. Это вещество было словно с иной планеты. Ни к чему не прилипало, разве что к себе. Тем не менее мы умудрялись растаскивать его повсюду. Где только не застревали жидкие бусинки — под отслоиной половицы, между нитями вязаной одежды… Ртуть, как и «свинка», токсична. Но откуда нам было про это знать?…
Очажный камень — понятие древнее, таит разные смыслы. В прежние времена «камень очага» был синекдохой. Под очагом разумели дом, уют, а иногда — даже семью, родовую общину (не хочется писать затрёпанное, утерявшее ныне своё первое значение, слово «сообщество»). Очаг был заветное место, из которого происходили тепло и пища, место, где жил огонь. Нашим очагом была начищенная «свинкой» плита. Имелся у нас и камин, в «гостиной». Его чугунную решётку тоже исправно натирали графитом, однако огня не разводили: люди совсем посторонние — которых впору чопорно и прохладно принимать в «гостиной», — к нам не наведывались. При этом, заметим, «очажным камешком» очерчивали не что-нибудь, а порог, то есть предел дома. Обитатели северной Англии предпочитают существовать особняком, замкнуто. Белая полоса, которую мы усердно наводили на плитняковом пороге, была нашей границей. Нам нравилось говорить, к примеру, такие речи: «Чтоб и тень твоя моего порога не касалась!», «Вот тебе пирог, а вот тебе и порог». Серебром мерцающая чернота, краснозолотое рычание оставались надёжно спрятанными внутри. Выходя наружу в последний раз, мы пересекаем порог, как говаривала моя мать, «ногами вперед». Сегодня люди в большинстве своём отправляются в печь. В былые же времена — возвращались обратно в землю, из которой так любовно извлекали всякие порошки и притирки.
Джек Смоллет поймал себя на том, что его воображение впервые взбудоражено манерой письма одной из подопечных (а не жестокостью, злым надрывом, враждебностью, бесстыдством ученических опусов). На следующее занятие Джек явился, сгорая от нетерпения. В ожидании общего сбора он подсел к Цецилии Фокс. Та как всегда пунктуальна; по обыкновению расположилась одна на скамье в тени, подальше от пёстрого света торшеров. Её тонкие, начинающие редеть, белые волосы нетуго стянуты на затылке в узел. Как всегда, изящно одета: длинная струящаяся юбка, просторный жакет рубашечного кроя, джемпер с высоким воротом, — и всё это в чёрных, серых и серебристых тонах. На лацкане неизменная брошь — аметист в обрамлении мелкого жемчуга. Цецилия очень худая; свободное облачение скрадывает не полноту, как обычно у дам, а костлявость. Лицо у неё узкое, с нежной, но точно бумажной кожей. Большой, строгий, тонкогубый рот. Прямой, изящный нос. Самое удивительное в её лице — глаза. Тёмные, почти беспросветно чёрные; кажется, они нарочно запрятались в глазных впадинах, и с внешним миром их связывают только хранящие их хрупкие, подвижные веки и глазничные мышцы в паутине морщин, в крохотных пятнышках коричневых, фиолетовых, синих кровоизлияний от собственных усилий. Джек заворожённо подумал, что под тающим кожным покровом, под тонким нежным пергаментом проступает узкий череп, и можно разглядеть то место, где крепится нижняя челюсть. А ведь она прекрасна, подумал Джек. Цецилия обладала умением сидеть очень тихо, при этом её бледные губы всегда тронуты мягким, вежливым подобием улыбки. Рукава её одежды слегка длинноваты, и никогда не увидишь тонких запястий, почти никогда.
Джек сказал Цецилии, что по его мнению она пишет просто превосходно. Пожилая женщина повернулась к нему с напряжённонепроницаемым выражением лица.
— То, что вы написали — настоящая вещь. Можно, я прочитаю сегодня всем?
— Пожалуйста, — сказала Цецилия, — как вам будет угодно. |