Изменить размер шрифта - +
Наконец, с месяц назад, вернувшись из очередной экспедиции, заехал, а потом и переселился в трехкомнатные хоромы, из которых воспоминанием детства еще до конца не выветрился дух хорошего трубочного табака, его деду присылали из Англии. «Печаль моя была светла», я завел напольные часы с боем, подобным «океанским склянкам», и зажил бездельником, как в школьные каникулы.

Сосед мой по площадке Платон Михайлович Покровский (литературовед и владелец духовно-убыточного журнала «Ангел-Хранитель») помог мне освоиться в новом для меня мирке. Как-то под вечер я вышел на балкон, а он на своем, рядышком, туфли чистит, в гости собирается к Старцеву — «живой классик» тут у нас в третьем подъезде.

Я набрался наглости и напросился: давно, де, мечтал… Покровский замялся, но, по интеллигентской деликатности, отказать не смог, пояснив, что у его друга юбилей — тридцать пять лет со дня выхода «Горькой полыни». О, как раз «Полынь» я еще в школе читал! Платон Михайлович растрогался: молодые еще помнят, тогда нет проблем… Сегодня нет, завтра будут, и обижаться не на кого: я сам, добровольно втерся в эту странную семью.

От корифеев типа Старцева златые дни удалились лет пятнадцать назад. Праздновали в узком достойном кругу: кроме нас — известные прозаики Лада Алексеевна Тихомирова и Юлий Громов (называю в порядке старшинства и известности), влиятельнейший фотокор Тимур Страстов, сам герой дня Федор Афанасьевич и его дочь Маня (наконец я рассмотрел ее вблизи). Стол по-старомодному красивый, в свечах и весенних цветах — влажно-лиловых левкоях — и «вкусный», и «крепкий»: джентльмены предпочитали водку, дамы — красное вино, впрочем, Маня не пила вовсе. Застолье шло чинно, душевно и слаженно, покуда не прозвенел запоздалый дверной звонок.

Дочь вышла, вернулась, объявив: «Джон Ильич!» Отец отреагировал кратко: «Вон!». Но изгой уже ворвался с пылающим костром оранжевых гвоздик. И сумел-таки остаться, несмотря на суровый прием. Шумный, агрессивный, любезный, наглый, с узкой, как аллейка в винограднике, лысиной, обрамленной женскими кудрями, Джон Ильич говорил разными голосами за всех, сам себе возражал, наливал, подавал реплики, шутил (иногда остроумно). Я понял так, что он издатель и в чем-то, намеками, оправдывается, кому-то из присутствующих сделал гадость… может, самого юбиляра как-то не издал?

Наконец, и интеллектуалы вышли из высокомерной «заморозки», выпили, оттаивая; заговорили, общаясь только меж собой; но застолье не воротилось в прежнее ровное русло: как гвоздь в сапоге, мешал Джон Ильич. А Маня вышла или совсем ушла, что-то давно ее не было; я под шумок ретировался в прихожую и заглянул в соседнюю дверь на звук телевизора.

Она сидела в стареньком кресле, поджав одну ножку, и прямо-таки внимала шикарной девице на экране, на которую вначале я внимания не обратил. Маня (русо-пышно-волосая, иногда красивая, чаще — нет) меня как будто не видела, но вдруг спросила:

— Вам нравится Юлия Глан?

Кто такая? Я не сразу сообразил. Ах вот эта, в телевизоре. С высокой прической из льняных прядей на прямой пробор, как у изысканно-холодных и загадочных скандинавских героинь Бергмана.

— Не знаю даже, что вам и сказать, я ее не читал. Говорят, она пишет чересчур смело. А вы читали?

Маня кивнула. Я перевел взгляд, и лицо на экране показалось мне странно знакомым.

— Она на кого-то похожа, — сказал я. — Она похожа на вас.

— Неудивительно, мы родные сестры.

(Промелькнула первая тайна этой необычной семьи.)

— А почему Глан?

— Папа не позволил бы позорить нашу фамилию. Юла преклоняется перед Гамсуном.

— А, лейтенант Глан.

— Юла «Пана» знает чуть не наизусть.

Быстрый переход