– Оказалось, что он вовсе не терруко, а просто умственно отсталый. И не говорил не потому, что не хотел, а потому, что не мог. Не умел говорить. Его узнал кто-то из Абанкая. Послушайте, говорит, господин лейтенант, это ведь дурачок из нашего селенья, как он может сказать что-нибудь, если он, то есть Педрито Тиноко, за всю свою жизнь не сказал ни бе ни ме.
– Педрито Тиноко? Ты хочешь сказать, наш Педрито? Бедняга немой? – Капрал одним глотком выпил свою анисовую. – Ты меня разыгрываешь, Томасито? Что за чертовщина!
– Он, кажется, был сторожем в заповеднике. – Томас тоже выпил. Рука, сжимавшая рюмку, заметно дрожала. – Потом мы его отхаживали как могли. Собрали для него кое-что. У всех было погано на душе, даже у лейтенанта Панкорво. А у меня – больше, чем у всех остальных, вместе взятых. Поэтому я его и привел сюда. Вы никогда не видели шрамов у него на ступнях? На икрах? Вот там-то я и потерял невинность: тоже приложил свою руку, господин капрал. А после этого я уже ничего не боялся и ни о чем не жалел. Я вам не рассказывал об этом до сих пор, потому что мне было стыдно. И если бы сегодня не напился, тоже не рассказал бы.
Чтобы отвлечься от воспоминаний о немом, Литума постарался представить лица других пропавших, превращенные в кровавую кашу, их лопнувшие глаза, переломанные кости, как у тех бедолаг французов, их опаленную плоть, как у Педрито Тиноко. Ах, мать твою, мать твою, не можешь, что ли, думать о чем-нибудь другом?
– Давай-ка лучше пойдем. – Он допил анисовую и поднялся из-за стола. – Пока не стало совсем холодно.
Когда они выходили, Дионисио послал им воздушный поцелуй. Он сновал по погребку, уже заполненному пеонами. В этот час он начинал свое обычное представление: пританцовывал с шутовским видом, подносил посетителям рюмки виноградной водки – писко – и стаканы с пивом, подзадоривал их танцевать друг с другом, поскольку женщин среди них не было. Его кривляние и ужимки раздражали Литуму, поэтому, когда хозяин погребка принимался за свои номера, он обычно уходил.
Они попрощались с доньей Адрианой, стоявшей за стойкой, и та с явной насмешкой отвесила им низкий поклон. Она только что настроила приемник на волну радио Хунина и теперь слушала болеро. Литума узнал его – «Лунный свет». Он видел фильм с таким названием, там еще танцевала эта блондинка с длиннющими ногами – Нинон Севилья.
Уже включили генераторы, дававшие свет в поселок. Попадавшиеся навстречу люди в куртках и пончо в ответ на приветствия полицейских бурчали что-то невнятное или просто торопливо кивали головами. Литума и Карреньо прикрыли рты и носы шарфами, поглубже надвинули фуражки, чтобы их не унесло ветром, уже затянувшим свою заунывную песню, эхом отдававшуюся в горах. Они шагали, низко опустив головы и сильно наклонившись вперед. Неожиданно Литума остановился, как вкопанный, и с негодованием воскликнул:
– Ах, мать твою! С души воротит и к горлу подступает!
– Отчего, господин капрал?
– Оттого, что вспомнил беднягу немого, над которым вы измывались в Пампе-Галерас, чтоб вам… – Он направил фонарь на лицо своего помощника. – Тебя не грызет совесть за то, что вы там творили?
– Первое время я не мог найти себе места, – прошептал Карреньо, опустив голову. – Почему, вы думаете, я привез его в Наккос? Хотел хоть немного загладить свою вину. Хотя разве я виноват в том, что произошло? А здесь, с нами, ему было хорошо, мы его кормили, он имел крышу над головой, ведь так, господин капрал? Может быть, он меня простил. Может быть, понял, что, если остался бы там, в той пуне, его бы давно прикончили.
– По правде говоря, Томасито, лучше бы ты продолжал мне рассказывать о твоем приключении с Мерседес. От этой истории с немым я никак не могу прийти в себя. |