Вот бы он никогда не кончался…
Луи нахлобучил шляпу Генри на голову.
– На тебе смотрится куда лучше.
– Ты думаешь?
– Я знаю. Отныне, друг мой, это будет твоя счастливая шляпа.
С тех пор Генри ее никогда не снимал.
Генри как раз выметался из дома через кухню; канотье было заломлено под лихим углом.
– Это моя счастливая шляпа!
Она покачала головой, не отрываясь от курицы, которую обваливала в муке.
– Ну, раз вы так говорите…
Это было лето Генри-и-Луи.
Генри узнал, что Луи семнадцать и что он – часть реки, такая же неотъемлемая, как рыба или одетые мхом камни. Прежде чем умереть – слишком, безвременно рано, – его французский отец передал парню любовь к музыке и дар обращаться со скрипкой. А мать научила ценить самостоятельность, оставив сначала у дальних родственников, а потом, когда ему еще и семи не исполнилось, в католическом приюте в Новом Орлеане. Едва ему стукнуло двенадцать, Луи оттуда убежал, предпочтя жизнь на улицах, в рыбачьих поселках и на пароходах. Тонзиллит подарил ему хриплый голос, из-за которого все, что бы он ни говорил – от «рыба клюет» до «dit moi la vérité», – звучало как попытка флирта. Он просаживал деньги в Буре и нежнейше играл на скрипке во Французском Квартале, никогда нигде не оставался надолго, а сейчас обретался на умопомрачительно жарком чердаке над бакалейной лавкой на улице Дофэн. Еще он души не чаял в своем щенке, Гаспаре, которого кто-то бросил у реки.
– Совсем как меня, – говорил он и чесал роняющему слюни псу мохнатые уши.
Гаспара они везде таскали с собой. Никто в Квартале и не думал возражать, а бывало, что ему и миска объедков доставалась.
Генри признался Луи в том, чего не говорил ни единой живой душе: со времени болезни он приобрел странную привычку к осознанным снам. Как-то ночью, валяясь с корью, он вдруг проснулся, задыхаясь, жадно хватая воздух, словно чуть не утонул, – кошмарное ощущение. А успокоившись, понял, что вовсе не проснулся. Вместо этого он оказался в полном сознании внутри сна.
– И как, ты испугался? – спросил Луи.
– Да, – сказал Генри, нежась в кольце рук возлюбленного.
– А ты мог делать, что захочешь?
– Нет, – сказал Генри.
– Если бы я мог приснить себе что угодно, я бы приснил хижину на болоте, – сказал тогда Луи. – Маленькую хижину над водой… и рыбачью лодку… и полный кулек раков, такой, из газеты.
– А я бы там был? – тихонько спросил Генри.
– Ну, какой же хороший сон без тебя, сам подумай.
Вот так Генри узнал, что это такое – быть влюбленным в кого-то.
Той ночью он пришел к Луи в сон. Там была простая хижина на пронизанной солнцем реке, где дубы, древние, но все еще живые, полоскали лохмы испанского мха в кофейного цвета воде. На веранде скрипело кресло-качалка из пеканового дерева, а рядом тихо ежилась на волнах маленькая лодка. Это был совсем краткий эпизод: сон утек дальше, и Генри, как ни старался, не сумел остаться в этом чарующем месте. Но даже так, за эти несколько минут, оно успело сделать Генри счастливым.
В июне они подписались играть на круизном пароходике – за еду. Во время ночевок в сонных приречных южных городках Луи и Генри бегали на берег, покупать еду для черных музыкантов, которых в белые отели и рестораны не пускали.
– Как-то это нечестно, – сказал Генри другу.
– Это потому, что оно и вправду нечестно.
– И такого добра тут навалом.
Генри ужасно хотелось подержать Луи за руку, но на публике, где всякий мог их увидеть, он не осмеливался. |