Изменить размер шрифта - +
Волосы у него — что твой лук в бхаджи.

— Что, мужик, пытаешься выгадать? — медлительно спросил он меня. Ему, по правде говоря, пришлось повторить это раз пять, прежде чем до меня дошло, о чем он, собственно. При этом на его смоленом лице не появилось ни малейшего признака нетерпения.

— Да я не пью, — заверил его я.

Это привело его в замешательство. Естественно, ведь воздержание от спиртных напитков, которому придается столь высокое значение в Америке, здесь никогда не воспринималось иначе как причуда.

— Честно, — добавил я. — Ведь я еврей…

Просто потрясно — сказать этакое в баре, полном черных! Попробуй-ка произнести это в Чикаго или Питсбурге. Попробуй-ка сказать это в Детройте.

— Мы помногу не пьем.

Постепенно, как будто бы кто-то поворачивал верньер, глаза Шекспира наполнились удовольствием — глаза, которые, казалось мне, были по крайней мере такими же малярийными и налитыми кровью, как мои собственные. Одно из затруднений, порождаемых моим состоянием: хоть оно и поощряет к спокойной жизни и благоразумным повадкам (или подталкивает к ним), из-за него я похож на Калигулу на исходе очень тяжелого года. Вид мой намекает на все эти виноградные грозди, рабынь и прочее; на прихотливые истязания и искусные пытки…

— Это, мужик, все в глазах, — сказал Шекспир. — Все в глазах.

И тут вошел он, Гай, — пышная грива светлых волос, долгополый плащ. Я проследил за тем, как он взял выпивку и устроился за пинбольным столом. Меня, хоть я и оставался вполне сдержан, просто восхищало то, насколько прозрачны все его помыслы, все душевные движения. Трепетная, вздрагивающая прозрачность! Затем я бочком подошел к нему, положил на стекло монетку (таков этикет, принятый в пинболе) и сказал:

— Давайте сыграем на пару.

В его лице: всплеск обыденного ужаса, затем открытость, затем удовольствие. Мое умение играть произвело на него впечатление: бесшумная пятерка, двойной щелчок, остановка на выступе и тому подобное. Так или иначе, а мы были почти что приятелями, поскольку оба грелись в лучах Китова покровительства. Кроме того, он был в совершенном отчаянии, как и многие из нас в эти дни. В современном городе, если человеку нечем заняться (и если он не разорен и не выброшен на улицу), трудно ожидать от него беззаботности. Мы вышли наружу вместе и немного прошлись по Портобелло-роуд, а потом — ну не прелесть ли эти англичане! — он пригласил меня к себе на чай.

Оказавшись внутри его огромного дома, я обнаружил дальнейшие пути для вторжения. Мне открылись береговые плацдармы и предмостные укрепления. Всполошенную его женушку Хоуп я вскорости нейтрализовал; я, возможно, поначалу представлялся ей куском дерьма, который Гай притащил домой из паба (на подошве своего башмака), но стоило нам немного поговорить о том, о сем, стоило обнаружить общих знакомых с Манхэттена, как она пришла в чувство. Я познакомился с ее младшей сестрой, Лиззибу, и присмотрелся к ней на предмет возможного содействия. Но, возможно, данное предположение с моей стороны несколько поспешно: она похожа на утку, не молода, и на лице у нее бессмысленное выражение, весьма и весьма многообещающее. Что до их приходящей служанки, Оксилиадоры, то тут я вообще не мешкал, сразу же ее наняв…

Мне в некотором роде ненавистно говорить об этом, но ключом ко всему был Марк Эспри. Все буквально наэлектризовались, стоило мне обмолвиться о том, что я имею отношение к этому великому человеку. Хоуп и Лиззибу видели самый последний его шедевр, поставленный на Уэст-Энде, «Кубок», который Эспри даже и сейчас сопровождает на Бродвее. Я скучно поинтересовался у Лиззибу, как он ей понравился, и та сказала:

— Да я просто-напросто плакала! Так оно и есть, плакала целых два раза.

Гай не был знаком с трудами Эспри, но сказал, обращаясь как бы к самому себе, в изумлении:

— Быть писателем! Просто сидеть за столом и делать то, что ты делаешь.

Быстрый переход