.. только временная, думал Вильгельм.
Идея эта, про нечто более крупное, возникла у него на днях возле Таймс-сквер, когда он ходил за билетами на субботний бейсбол. Он шел по переходу подземки — вот место, которое он терпеть не мог вообще, а в тот день ненавидел особенно. На стенах среди реклам мелом выведено: «Впредь не греши»; «Не ешь свинины» — он отметил, в частности. И в этом-то темном туннеле, в спешке, в духоте, в темноте, которая безобразит, увечит, корежит глаза, зубы, носы, вдруг ни с того ни с сего любовь ко всем этим неважным, мертвенно-бледным людям пронзила сердце Вильгельма. Он почувствовал, что их любит. Всех до единого, всем жаром души. Они его братья и сестры. Он и сам — увечный, неважный человек, но что с того, раз он с ними слит воедино огнем любви? И он приговаривал на ходу: «О мои братья, мои братья и сестры» — и благословлял их всех и себя.
Ну и какая разница, сколько там существует языков и насколько трудно описать стакан воды? Какая разница, если еще через пять минут он не испытывал никаких братских чувств к тому, кто продавал ему билеты?
Уже вечером он был об этом порыве братской любви не столь высокого мнения. Подумаешь, ну и что? Раз им дана такая способность и надо ее упражнять, люди испытывают время от времени непроизвольные чувства. И, предположим, в подземке. Та же неконтролируемая эрекция. Но сегодня, в свой судный день, он снова и снова ворошил свою память и думал — надо вернуться к этому. Это верный ключ, ключ к чему-то хорошему. К очень чему-то большому. К истине, что ли.
Старик справа, мистер Раппопорт, был почти слепой и то и дело спрашивал у Вильгельма: «Что там нового насчет ноябрьской пшеницы? Заодно уж июльскую сою скажите». Ответишь ему — он спасибо не скажет. Скажет «угу» или «так-так» и отвернется до тех пор, пока ты снова ему не понадобишься. Он был совсем старый, старше даже, чем доктор Адлер, и, если верить Тамкину, в свое время сколотил громадное состояние на цыплятах.
У Вильгельма было странное чувство, что производство цыплят — это что-то зловещее. Когда ездил, он часто проезжал птицефермы. Большие деревянные бараки вразброс среди голых полей. Как застенки. Всю ночь там горит свет, мороча бедных курочек и заставляя нестись. А потом — бойня. Громоздите одна на другую клетки убитых, и за неделю у вас вырастет гора выше горы Эверест, или горы Бесконечности. Кровь заполняет Мексиканский залив. Острый птичий помет разъедает землю.
До чего же он старый, мистер Раппопорт, до чего старый! Нос изрыт багровыми пятнами, хрящ уха — как кочерыжка. Глаза тусклые, заволоченные — какие уж тут очки.
— Прочтите-ка мне, молодой человек, как там соя? — просил он, и Вильгельм читал. Он рассчитывал понабраться опыта у старика или, может, получить полезный совет или какие-то сведения относительно Тамкина. Но нет. Тот делал записи в своем блокноте и совал блокнот в карман. Чтоб никто не увидел, что там у него понаписано. Именно так, думал Вильгельм, и должен вести себя человек, разбогатевший на убийстве миллионов невинных существ, бедных цыпляток. Если есть загробная жизнь, ему придется держать ответ за убийство всех этих цыпляток. Может, они там ждут. Но если есть загробная жизнь — каждому отвечать придется. Но если есть загробная жизнь, у цыплят-то как раз у самих — полный порядок.
Уф! Что за бредятина ему сегодня лезет в голову! Тьфу!
Наконец старый Раппопорт нашел-таки несколько слов для Вильгельма. Он поинтересовался, заказал ли он место в синагоге на Йом-Кипур .
— Нет, — сказал Вильгельм.
— Так надо же спешить, если вы хотите сказать «Искор» за ваших родителей. Я лично никогда не пропускаю.
И Вильгельм подумал — да, надо бы когда-никогда помолиться за маму. |