Меня продает. Хоть сейчас посылай разъезжать с товаром.
Между прочим, насчет правды. Да, правда, правда то, что у него масса проблем, а отцу хоть бы хны. Отцу за него стыдно. Правда такая, что и сказать неудобно. Он сжал губы, язык распластался во рту. Саднило где-то в хребте, в пуповине, в горле, узел боли завязался в груди. Папа мне никогда не был другом, пока я был молодой, думал он. То пропадал в больнице, то вел свой прием, то лекции читал. Забросил меня, совсем мной не занимался. А теперь смотрит на меня сверху вниз. Что ж, может, так и надо.
Неудивительно, что Вильгельм все оттягивал момент, когда придется войти в столовую. Он продвигался к дальнему краю рубинского прилавка. Раскрыл «Трибюн» — свежие страницы опали в руках. Сигара была уже выкурена, и шляпа не защищала. Зря он думал, что умеет скрывать свои заботы не хуже других. Они у него на лбу были написаны крупными буквами. А он и не догадывался.
Здесь, в гостинице, часто возникала проблема разных фамилий. «Вы ведь сын доктора Адлера?» — «Да, но я Томми Вильгельм». А доктор говорил: «Мы с сыном значимся под разными кличками. Я держусь традиций. Он приверженец новизны». Томми — собственное изобретение Вильгельма. Он взял это имя, когда отправился в Голливуд, Адлера же отринул. Насчет Голливуда тоже была собственная идея. Он только сваливал все на одного агента по разысканью талантов, такого Мориса Вениса. Но тот не делал же ему конкретного предложенья от студии. Только связался с ним, а пробы оказались не очень. После проб сам Вильгельм наседал на Мориса Вениса, пока тот из себя не выдавил: «Ну почему не попытаться?» И на этом-то основании Вильгельм бросил все и уехал в Калифорнию.
Кто-то как-то сказал, Вильгельму еще понравилось, что в Лос-Анджелесе собран всякий случайный хлам со всей страны, будто Америку наклонили — и все, что некрепко привинчено, скатилось в Южную Калифорнию. Вот и сам он — из такого случайного хлама. Он говорил разным людям: «Я был в колледже переспелкой. Здоровенный дылда, знаете. И я думал — когда же ты уже станешь мужчиной?» Он всласть погонял на пестром авто, пощеголял в желтом плаще, расписанном лозунгами, поиграл в запретный покер, покурил с дружками кокаин — и был сыт колледжем по горло. Захотелось чего-то новенького, и пошли ссоры с родителями из-за карьеры. А тут это письмо от Мориса Вениса.
История про него была длинная, сложная, имелись разночтения. О правде умалчивалось. Сперва Вильгельм хвастал, потом уж врал, жалеючи себя. Но на память он не жаловался, еще мог отличить, где брехня, а что происходило в действительности, и вот сегодня утром, стоя возле киоска Рубина с этой «Трибюн», он решил не откладывая припомнить дикий ход истинных событий.
Я ведь просто не соображал, что в стране кризис. Ну как можно быть таким подонком: ничего не подготовить, раз — и кинуться на авось? Выкатив круглые серые глаза, сжав крупные лепные губы, с беспощадностью к себе он вытаскивал наружу все припрятанное, тайное. Папу все связанное со мной совершенно не трогало. Мама — да, мама пыталась на меня подействовать — какие были сцены, вопли, мольбы. Чем больше я врал, тем больше орал, тем больше заводился и требовал — гиппопотам! Бедная мама! Как она во мне обманулась! Рубин услышал задушенный вздох Вильгельма, комкавшего позабытую «Трибюн».
Поняв, что Рубин на него смотрит, видит, как он сегодня мается, не знает, куда себя деть, Вильгельм подошел к аппарату кока-колы. Глотнул из бутылки, закашлялся и сам не заметил, потому что все думал, закатив глаза, зажав рот рукой. У него была странная привычка вечно поднимать воротник пиджака — как от ветра. Он никогда его не опускал. Но на могучей спине, гнущейся под собственной тяжестью, здоровущей чуть не до уродства спине воротник спортивного пиджака казался просто тесемочкой. |