Изменить размер шрифта - +

Он слышал собственный голос, двадцать пять лет назад объяснявший в гостиной на Уэст-Энд авеню:

— Ах, мама, ведь если с актерством не выгорит, я вернусь в университет, и все.

Но она боялась, что он себя погубит. Говорила:

— Уилки, папа бы тебе помог, если б ты решил заняться медициной.

Даже вспомнить страшно.

— Но я не выношу больниц. И я же могу совершить ошибку, причинить пациенту боль, даже его погубить. Я этого не вынесу. И потом — у меня совсем другие мозги.

Тут мама совершила ошибку, упомянув этого своего племянника Арти, кузена Вильгельма, студента-отличника в Колумбийском по математической лингвистике. Ох уж ее Арти, чернявый кисляй с узким противным личиком, с этими родинками, как он вечно сопел, не умел держать нож и вилку, и эта гнусная его привычка вечно спрягать глаголы, когда, бывало, с ним пойдешь погулять. «Румынский — легкий язык. Просто ко всему прибавляешь тл». Теперь-то он профессор, этот Арти, а ведь вместе играли у памятника солдатам и матросам на Риверсайд-Драйв. Подумаешь — ну профессор. И как это можно выдержать — знать столько языков? И Арти — он же Арти и остается, а чего в нем хорошего? Но, может, успех его изменил. Может, он лучше стал, когда так продвинулся. Интересно, он правда любит эти свои языки, прямо ими дышит, или же в глубине души он циник? Теперь столько циников. Все вечно недовольные ходят. Вильгельму особенно претил цинизм в процветающих. Не могут без цинизма. И еще эта ирония. Может, так надо. Даже, может, так лучше. А все равно гадость. Если к концу дня Вильгельм особенно выматывался, он это приписывал действию цинизма. Слишком много суеты. Слишком много вранья. У него прямо злости не хватало, зато слов хватало. Муть! сволочи! говно! — ругался он про себя. Липа! Надувательство! Хамство!

Письмо агента исходно было лестной шуткой. Морис Венис увидел в университетской газете фотографию Вильгельма, когда он баллотировался на пост казначея класса, и написал ему насчет экранных проб. А Вильгельм сел на поезд и махнул в Нью-Йорк. Агент был огромный, здоровый, как бык, и такой толстый, что казалось — руки закованы жиром и мясом и ему даже больно от этого. Волос осталось немного. Но цвет лица свежий. Он шумно дышал и с трудом проталкивал сиплый голос через заросшую жиром глотку. На нем был двубортный прямой пиджак, как тогда носили, голубой, в тонкую розовую полоску, брюки стискивали лодыжки.

Встретились, пожали друг другу руки, уселись. Две громады убивали утлый кабинет на Бродвее, делали мебель игрушечной. Цвет лица у Вильгельма, если он не болел, был тогда золотисто-смуглый, как наливное яблоко, волосы густые, светлые, яркие, плечи расправленные, лицо не отяжелело еще, взгляд ясный, открытый, правда, неуклюжие ноги — но хорош, хорош, загляденье. И вот — он готовился совершить свою первую роковую ошибку. Прямо, думал он иногда, будто собирался взять в руки кинжал и сам себя пырнуть.

Нависая над столом кабинетика, мрачного из-за густой застройки центра — отвесы стен, сизые пустоты, сухие гудронно-каменные лагуны, — Морис Венис стал доказывать, что он лицо, заслуживающее доверия. Он сказал:

— Мое письмо было отправлено честь по чести, на бланке, но, может, вы желаете меня проверить?

— Кто — я? — сказал Вильгельм. — Да что вы?

— Есть такие, думают — я аферист, хотят меня вывести на чистую воду. А я ни цента не прошу. Я не штатный агент, комиссионных не получаю.

— Да что вы, я ни сном ни духом, — сказал Вильгельм.

Может, и было в этом Морисе Венисе что-то сомнительное? Уж чересчур он оправдывался.

Сиплым, жиром сплюснутым голосом он наконец предложил Вильгельму:

— Если сомневаетесь, можете звякнуть в киноконтору, спросите там, кто я есть — Морис Венис.

Быстрый переход