Была весенняя ночь. Лунная, удушливая, какая бывает перед первой грозой. Помню, как не в силах спать, я поднялся, подошел к окну, распахнул створки. Впустил горьковатый запах черемухи, застыл у подоконника, и все смотрел и смотрел на полную луну... чувствуя, как ее свет растекается по моим жилам...
Очнулся я от пронзительного крика. Не сразу осознав, что произошло, я почувствовал странный привкус во рту, сменившийся внезапной тошнотой... Меня вывернуло на ковер. Лишь позднее я понял, что это был за привкус. Крови.
Жерл вжался в угол, смотрел на меня расширенными от ужаса глазами и держался за плечо, а между его пальцами сочилась темная жидкость. Помню, как хотел глупо спросить, что случилось, как ворвался в комнату отец, схватил кочергу и заехал мне так, что потемнело в глазах.
Я сначала завыл, а лишь потом заплакал. И, знаешь, плакал я не от боли... от раскаяния. Тогда я понял - что такое ненавидеть самого себя.
Так я впервые стал зверем. И впервые был бит - собственный отец отходил меня так, что я семь дней не мог встать с кровати, а когда встал... оказалось, что нет у меня ни отца, ни брата, ни дома, есть только нищета и ослабевшая от голода и стыда мать. И похожая на пытку боль, когда жрецы клеймили меня знаком отверженного.
Моя мать выдержала в забытом всеми Доме Забвения, куда нас отправил отец, всего лунный цикл. А потом... потом тихо угасала во сне, а я сидел рядом и плакал. Все умолял ее не бросать меня, не сдаваться. На самом деле боялся, что останусь один.
Но моя мать всегда была слабой. Она сдалась. Теперь я понимаю, что она сдалась в первый же день после моего превращения. И уже тогда я остался сам.
Я просто застыл. Так бывает от большого горя или отчаяния, когда человеку становится все равно. Мне стало все равно. И я уже не противился ни сменяющим друг друга любителям молодых мальчиков, ни похотливым взглядам, ни долгим ночам, когда мое тело использовали, а мой разум... спал.
Я почти не ел, не пил, не дышал... когда меня оставляли в покое, я проваливался в глубокий сон, вовсе не желая оттуда возвращаться.
И однажды стал столь худым и облезлым, что уже никому не был нужен.
- Этот пусть подыхает, - сказал смотритель. - Клиентам его больше не показывай.
Странно, но после этого "не показывай", я вдруг захотел жить. Я ловил тараканов и щелкал их, как семечки. Я воровал еду у более счастливых, и частенько за то бывал бит. Я ел все, до чего дотягивался, и постепенно в самом деле стал зверем... в шкуре человека.
Как сквозь сон помню последний хрип мальчишки. Такого же худого и голодного, как и я. Помню свои пальцы, что сжались на цыплячьей шее, помню проблеск разума, и ужас, продравшийся через голод. Я убил. Впервые в жизни. За маленький кусок хлеба, зачерствелого настолько, что невозможно было его разжевать... А когда меня поймали и бросили подыхать в подвал, мне было уже все равно.
- Через луну вернемся, - кинул смотритель, закрывая дверь.
Я не знаю, сколько времени я просидел в темноте. Достаточно, чтобы одуреть от голода, еще больше, от жажды. Достаточно, чтобы даже звук открывающейся двери стал казаться мне невыносимо громким.
Я возненавидел свет. Возненавидел звуки. Возненавидел спускающегося по ступеням человека, - сытого, довольного, пахнущего чистотой. Но больше всего ненавидел я смотрителя.
- Полно, архан, - сказал он. - Гадина она и есть гадина. Человеком не станет.
Тут незнакомец ударил. Не меня, смотрителя. И мне сразу же стало хорошо, как никогда раньше...
А незнакомец сел рядом и мягко сказал:
- Лен, Лен, глупый зверек. |