То, о чем автор повествует так пространно, так подробно, входя во все
физические и психологические детали, описывая пейзажи, людей и нравы, вполне позволяло режиссеру уяснить себе сюжет, образы героев, эпоху.
Жюстену просто оставалось перенести на экран все эти детали, следуя подробному описанию автора.
Он представлял себе Латинский квартал тех лет, мастерские, художников, труды и празднества… Париж и загородные прогулки… Барбизон, художники в
блузах и деревянных сабо, в широкополых соломенных шляпах, в панамах… Вот здесь то и хотел бы жить Литтль Билли – Литребили! – вместе с Трильби,
бок о бок с Милле, Коро, Добиньи… равный среди равных. Ибо если Литтль Билли был пока всего лишь дебютантом, то позже этот скромный и славный
малый, такой воспитанный и такой респектабельный, так изящно одетый и такой хорошенький со своими черными кудрями и светлым взором, станет
великим среди великих.
Жюстену представился Литтль Билли на пороге огромной мастерской, он вне себя от горя и стыда, что Трильби совершенно обнаженная позирует перед
десятком мужчин… Если до этого мгновения они еще не знали, что любят друг друга, то теперь оба поняли это… «Только бы, – думал Жюстен, – только
бы не потерять юмора, присущего дю Морье, в тот момент, когда повествование начинает смахивать на „Даму с камелиями“, – когда появляется мать
Литтль Билли и священник, его дядя, специально прибывшие из своего английского захолустья в Париж, чтобы познакомиться с девушкой, на которой их
сын и племянник собирается жениться».
Но до этого еще далеко… Сначала любовь… Любовь, преображающая Трильби, эту девушку, похожую на «неестественно красивого мальчика»… Жюстен Мерлэн
особенно внимательно, с каким то страстным любопытством перечитал то место, где описывается Трильби, преображенная любовью.
…Она похудела, особенно лицо, так что начали проступать скулы и челюсти, и линия их была до такой степени совершенной (так же как и лоб,
подбородок и нос), что вся она как то поразительно, почти необъяснимо похорошела.
По мере того как уходило лето, она все реже бывала на открытом воздухе, и вскоре веснушки ее пропали (и у нее тоже были веснушки, совсем как у
Бланш! «Вот досада то, прямо не знаешь, куда Вас и поцеловать!» – писал Раймон, а Жюстена даже растрогало это сходство…). И она отпустила волосы
и стала собирать их в маленький пучок на затылке, открывая свои прелестные плотно прижатые к черепу ушки… Они сидели как раз там, где им
положено, не слишком выдаваясь вперед и достаточно высоко: сам Литтль Билли не сумел бы их расположить лучше. Также и рот ее, по прежнему
слишком большой, приобрел более четкий и более нежный изгиб, и ее крупные английские зубы были столь белы и столь ровны, что даже сами французы
охотно прощали их чисто английские размеры. И новый кроткий свет зажегся в ее очах, какого никто никогда не видел в них раньше. Они стали как
звезды, две серые неразличимо похожие звезды или, вернее, две планеты, только что отделившиеся от нового солнца, ибо льющийся из них
немеркнущий, неяркий свет не был полностью их собственным светом…
Тип красоты Трильби, – читал дальше Жюстен, – гораздо больше ценился бы в наши дни, нежели в пятидесятые годы. Между ее типом и тем, что
узаконил Гаварни для Латинского квартала в описываемый нами период времени, был столь странный контраст, что все, кого она пленяла, с удивлением
спрашивали себя, как это с ними могло случиться…
Н да… В эпоху Бригитты Бардо Жюстен покажет публике Венеру Милосскую. |