Нет, вовсе я не
преувеличиваю. Почему ты всегда говоришь, будто я преувеличиваю? Мертвец преувеличивать не может.
Прости, само собой разумеется, ты этого не говорила. Это снова моя словесная мания. Бессилен с ней бороться. Знаю, знаю, что ты скажешь. Прости.
Мне так не хотелось бы тебя раздражать. В конце концов сейчас это единственное, что я могу сделать… Нет, не гляди так на меня, я вовсе не хочу
сказать: единственное, что я могу сейчас сделать, это тебя не раздражать. Вот видишь, ты всегда приписываешь мне дурные намерения. Прости,
больше не буду.
Бланш, поскольку ты ведь Бланш… единственное, что осталось от нашей близости, – это возможность называть тебя Бланш. Пишу тебе утром, воскресным
утром, ты очень далеко, на какой нибудь Луне, на одной из тех лун, где ты шагаешь маленькими своими ножками. Луна, на которой есть телефон: ты
была сейчас так мила, ты дозвонилась ко мне сквозь космические помехи, ты со мной говорила, ты сказала: «Это я»… Ты мне рассказала, что ты
делаешь на этой далекой земле. Слышно тебя было прекрасно, будто из соседней комнаты. Ты спросила: «А ты как?» И я тебе рассказал, как провел
вчерашний день, рассказал во всех подробностях, словно это было важнее всего, словно ты знала, что я делал вчера и буду делать завтра, все дни
недели. Я тебе сказал, как невыносимо скучно оказалось деловое свидание, которое было назначено сначала на одиннадцать и дважды откладывалось;
как я вынужден был поздно ночью катить по дорогам, я забыл тебе сказать, что гололедицы не было. И я тебе даже не сказал: я люблю тебя. Так и не
сказал. Ведь по телефону я мог бы набраться храбрости, не правда ли? Ну вот, а в письме все таки не удержался. Еще раз прошу, не сердись.
Надо бы уметь быть грубым, называть вещи своими именами. В конце концов не надаешь же ты мне пощечин. Сколько времени я был твоим любовником?
Неделю, два часа, целую жизнь? Ведь был же я твоим любовником. Ты, возможно, об этом забыла, а я нет. Прошу прощения, сударыня.
Забавно, я думал, что это никогда не кончится, что это всегда так и будет. Я буду вставать, одеваться, ходить на работу, диктовать письма,
принимать посетителей… все это для вида, просто, чтобы дать тебе время передохнуть, побыть одной, побездельничать в своей спальне, привести в
порядок ногти (вижу, как ты сидишь перед туалетным столиком, на ногтях у тебя сохнет лак – в ту педелю ты покрывала ногти очень светлым лаком, –
и машешь руками с растопыренными пальцами, чтобы не задеть за что нибудь)… Ведь, я возвращусь после этого многоточия, я возьму тебя на руки, еще
и еще раз отнесу тебя на постель… Ах, да не могу я больше об этом говорить, не оттого что неловко, а просто мне очень больно, да нет, вовсе я не
плачу… в мои то годы! Но у меня по дурацки взмокли глаза, пришлось снять очки, а то все как в тумане. Ну, вот и прошло.
Скажи, ты хотя бы раз спросила себя, как я потом… «устраивался»? А, что, скверное слово? – это обычное, это точное слово! Ведь так, кажется,
принято говорить вподобных случаях? Следует говорить, как все люди, дабы не очень бросаться в глаза. И если ты себя не спрашивала, то просто
потому, что думала: он устроился. Если ты меня не спрашивала. Так вот, дорогая, я не устроился. Совсем не устроился.
Не гляди на меня так. Теми глазами, какими ты смотришь, когда говоришь по телефону с мужчиной, который тебя не видит. Но я то тебя вижу. Даже на
Луне, на любой Луне. Неужели ты веришь, что можешь от меня уйти? Спрятаться? Не существует такой отдаленной Луны, ибо человеческий глаз видит
бесконечно далеко… только предмет по мере удаления становится все меньше и меньше, и этот предмет – ты… Ведь так и говорят: «любимый предмет». |