Они тесно прижимались друг к другу, и хотя в толпе все время происходило непрерывное перемещение тел, эти двое не отрывались друг от друга, словно связанные невидимыми узами. В этой женщине я узнал Эдит, жену Трокмартина, ту, что в тщетной попытке спасти любимого сама бросилась в объятия Двеллера.
— Трокмартин, — крикнул я. — Трок! Я здесь!
Слышал ли он меня? Теперь-то я, конечно, знаю, что он не мог меня слышать. Но тогда я ждал… безнадежно, как в кошмарном сне, пытаясь пробиться сквозь ледяную стену отчаяния.
Они не отрывали от меня широко раскрытых глаз.
Толпа заколыхалась, оттесняя их в сторону, сзади напирали новые тела. Медленно кружась и покачиваясь, Трокмартин и Эдит смешались с толпой, и постепенно, не отводя от меня слепых лиц, затерялись в круговороте тел.
Напрасно я напрягал глаза, пытаясь найти их снова, разглядеть на их лицах хоть слабый проблеск того, что мы называем жизнью. Но они исчезли. Как я ни старался, больше мне не удалось увидеть их… ни их, ни Стентона, ни старую шведку, по имени Тора, ту, что стала первой добычей Двеллера в их столь трагически завершившейся экспедиции.
— Трокмартин! — отчаянно кричал я. Слезы душили меня.
Я почувствовал легкое прикосновение Лаклы.
— Осторожнее, Гудвин, — с нескрываемой жалостью в голосе проговорила она. — Осторожнее, ты ничем не можешь помочь им., пока! Будь осторожен и просто смотри!
Под нами во всей своей инфернальной неописуемой красоте стоял Сияющий Бог — кружась и пульсируя, свивая и развивая щупальца и спирали. Он стоял и разглядывал нас. Теперь я мог отчетливо различить в нем ядро — более плотную часть, пронизанную вспыхивающими лучезарными жилками, постоянно меняющую форму и ярко светящуюся сердцевину, окутанную словно легким саваном мерцающими султанами перьев, трепещущим кружевом опалесцирующей дымки, окрашенными в призрачные радужные цвета спиралями и щупальцами.
Семь маленьких разноцветных лун неподвижно застыли над ним аметистовая, шафранная, изумрудная, лазурная, серебристая, одна — теплого розового цвета и еще одна — ослепительно белая, как снег в лунном свете. Спокойно и безмятежно, с какой-то умиротворяющей неподвижностью висели они над головой Двеллера, подобно роскошной диадеме.
Пронзая султаны перьев и завихрения спиралей, от них к сердцу Двеллера протянулись многочисленные узкие лучи, еле различимые глазом, тоньше, пожалуй, чем самая тончайшая нить, которую может спрясть паук для своей паутины; мне казалось, что от семи лун к Двеллеру по блестящим волоскам бежит ток — и вся картина в миниатюре очень сильно напоминала то, что мы видели в зале Лунной Заводи: семь потоков лунного света, изливавшихся из семи висевших под крышей кристаллических шаров.
Выплыло из блистающего тумана… лицо!
Оно казалось сразу и мужским и женским, подобно некоему древнему двуполому идолу, найденному в развалинах этрусского храма, и все-таки оно не было ни мужским, ни женским, его нельзя было назвать человеческим или нечеловеческим, просветленным или зловещим, благостным или коварным.
Эти понятия нельзя было применить к нему, как невозможно применить их ни к огню, что и согревает и сжигает, ни к ветру, что ласково треплет листву деревьев и ломает их стволы, ни к волне, что ласкает и губит. Стихия прекрасна — вот и все!
Как-то неуловимо, непередаваемо оно принадлежало и нашему миру, и какому-то иному. То оно казалось лицом существа с какой-то другой планеты, то вдруг принимало быстротечные, привычные человеческому глазу очертания, и так же мгновенно возвращало себе прежнее обличье — аморфное, невыразимое, как облик какого-то неизвестного, невиданного божества, прорвавшегося сюда из глубины межзвездного пространства, и в то же самое время казалось до невозможности земным, как будто сама душа нашей планеты глядела оттуда, заключенная в этом существе и каким-то омерзительным образом, оскверненная и поруганная. |