Изменить размер шрифта - +
Я думала, что уже не увижу ее живой. Оляяя!

Ману несколько секунд смотрел ей в глаза, потом перевел взгляд на тонкий кожаный шнурок, который та наконец то выпустила из пальцев, и на котором красовался вырезанный из дерева образ волка, задравшего морду в победном вое, и снова посмотрел в глаза девушки.

– Откуда это у тебя?

– Досталось от матери…

– Твоя мать цыганка?

– Да…

 

***

Годы и лишения вносят свои коррективы в жизненные ценности. Особенно, когда умираешь и возрождаешься, чтобы снова умирать. Только теперь, медленно поджариваясь на костре воспоминаний, обрастая пеплом из дней, месяцев, лет и разгребая дрожащими пальцами золу прошлого, я понимал, что эта агония бесконечна. У предательства нет срока годности, нет времени для забвения и прощения. Есть вещи, которые простить невозможно, а забыть – тем более.

Я жил планами мести, я их вынашивал, как мать вынашивает дитя с любовью и благоговением. Я ненавидел так люто, насколько человек вообще способен ненавидеть, и ждал, когда смогу вернуть долг. Ненависть давала мне силы не сдохнуть, а до этого невыносимо хотелось вогнать лезвие ножа под ребра. Бывало, часами смотрел на блестящее лезвие и думал о том, что, стоит надавить пальцем посильнее, и на выцветших полах церкви растечется бордовый рисунок смерти. Тогда я не знал, что костлявая сука уже давно меня не хочет. Теперь мы с ней породнились. Я подкидываю ей души, а она их забирает и хохочет беззубым ртом, над тем, что я завидую ее добыче, потому что иногда хочется сдохнуть и наконец успокоиться. Куда я только не бросался, в какое пекло не лез. И наемник, и снайпер, и просто убийца. Я был тем, в кого меня превратили – мертвечиной.

Символично в храме наложить на себя руки. Священник целитель, который подобрал меня в лесу и выходил, говорил, что молитва поможет, а я смеялся ему в лицо – такие не молятся. Такие уже ни во что не верят. Я еще не знал, что я такое. Только начинал меняться внутренне. Превращаться из доброго цыганского мальчика с открытой душой в кровожадное животное, и этот процесс был медленным. Моя ненависть подняла голову лишь тогда, когда из овального окна храма я увидел кортеж из белоснежных машин и узнал человека, который вышел из самой шикарной из них. Он пожертвовал храму, выстроенному на моих землях, золото, украденное у мертвых цыган и у моего отца, золото, снятое с шеи моей матери и сестры. Проклятый ублюдок жил, жрал, смеялся и трахался, тогда как вся моя семья гнила в братской могиле, и я не мог их даже похоронить. Я поклялся, что отниму у него всё, что он любит. Всё, что заставляет его улыбаться. Именно тогда я понял, что самоубийство – это удел слабаков, трусливых, жалких слабаков. Я должен выбирать: или жить дальше, как непотребное насекомое, или встать с колен на негнущиеся, раздробленные ноги и копать могилу своим врагам, медленно, день за днем, год за годом, а потом столкнуть их туда всех по очереди, изуродованных, расчлененных или обглоданных живьем, и начать засыпать землей, похоронив заживо. Её последней. Для красоты. Пусть она ни в чем не виновата, но в ней течет ЕГО кровь, и её участь предрешена и приговор вынесен.

Зверь во мне только начинал возрождаться. Я не умел его контролировать, не справлялся с ним. Я его боялся. Зверь…бесчеловечное существо, вечно жаждущее чьей то смерти. Оно появилось после того, как я увидел, во что превратился мой табор, во что превратили людей, как их закапывали и сжигали.

Я орал, сотрясая резные, разноцветные стены храма, призывал их Бога сотворить чудо…но о каком чуде речь, если само зло нашло приют за стенами святого места?

 

Я ушел из монастыря. Я так и не избавился от этой боли между лопатками. Жить с ножом в спине годами – это изощренная пытка. Его всадили по самую рукоятку, и, как бы я ни извивался и ни пытался его вытащить, мои пальцы только царапали воздух, а лезвие продолжало ранить изнутри монотонно одинаковой болью, кровоточить и заливать простыни сукровицей бессонными ночами.

Быстрый переход