И она не потупила взор – она стояла и смотрела на собеседника своими светлыми глазами, в которых читались отчаяние и укор: такая реакция вызвала у обычно сдержанного Луция приступ злобы. Он рванул девушку за тунику – ткань порвалась, и спрятанные на груди таблички упали на землю. Луций уставился на них:
– А это что такое? Подними и дай мне.
Обомлевшая от растерянности и страха Тарсия повиновалась и подняла таблички, но не спешила отдавать – так и стояла, сжимая письмо в одеревеневших пальцах.
– Ну?
– Это для госпожи, – выдавила она.
– Тогда тем более давай сюда! – Луций вырвал дощечки из рук девушки. – Кто их передал?!
Тарсия молчала. Луций пристально смотрел на нее: казалось, в этом взгляде сосредоточились все темные силы его души.
– В моем доме рабыни не смеют перечить хозяевам, лгать им или что-то скрывать. Должно быть, ты еще не знала плетей! Завтра же будешь наказана, а потом, клянусь фуриями, я найду способ избавиться от тебя!
Тарсия задрожала всем телом. Земля перед глазами покачнулась и поплыла, в голове промелькнула быстрая, как удар клинка, мысль: «Вот оно! Опять!». Она предчувствовала крушение всего, что составляло ее счастье, пусть хрупкое, призрачное и все же… Она вспомнила ту страшную, переломившую ее жизнь историю, и обладавшее собственной памятью тело мигом превратилось в комок ноющей боли. Она потеряет и Элиара, и госпожу, она снова будет стоять на помосте, а потом…
Отчаяние лишило Тарсию остатков душевных сил – она упала на колени перед Луцием, с мольбой протянула руки и прошептала срывающимся голосом:
– Прости меня, господин, я не хотела дерзить! Имя этого человека указано в письме!
Луций брезгливо поморщился. Презренная рабыня, существо без воли, со скользкой, как мокрица, совестью…
– Ты ничего не скажешь госпоже об этих табличках – большего от тебя не требуется.
– Да, господин.
– А теперь убирайся!
Она поднялась и поспешно скрылась во тьме, а Луций остался стоять на дорожке с письмом в руках. О рабыне можно больше не думать – страх запрет ей рот покрепче любого замка: об этом говорили ее затравленный взгляд и искаженное внутренней болью лицо.
Он направился к дому. Густые тени переплелись на плитах дорожки, точно клубок змей, кустарник топорщился по сторонам, хищно растопырив ветви. Луцию чудилось, будто на табличках, которые он держит в руках, начертан его приговор. Эти навощенные деревяшки жгли ему пальцы. Войдя в дом, он воровато оглянулся и сломал печать.
Луций стоял под напоминающим диковинное дерево лампидарием, с «ветвей» которого свешивались светильники на цепочках, – их колеблющийся свет озарял атрий, придавая ему зловеще-таинственный вид некоей волшебной пещеры.
Луций разрезал веревочки и уперся взглядом в выведенные тонким стилосом строки – сейчас ему казалось, будто острие тростникового пера, которым писался этот текст, вонзается ему прямо в сердце.
«Г. Эмилий Лонг – Ливилле». И дальше… О, высокие вершины, на которых обитают наши боги и мрачные бездны, в которых стонут наши предки! Послание Гая было пронизано волнением и грустью, и отчаянием, и трогательной смущенной надеждой. Безупречный слог человека, вдохновленного любовью, и – о проклятье! – глубоко уверенного в том, что между ним и той, к которой он обращался, умоляя о встрече, ни на миг не прерывалась некая внутренняя связь. Если Луций и не осознал это, то почувствовал; швырнув дощечки в огонь, он устремился неведомо куда, и его быстрые шаги отдавались гулким эхом где-то под потолком пустынного зала. Он хотел видеть Ливию и в то же время не желал встречаться с нею… никогда!
Луций спросил у попавшегося по дороге раба, не видел ли он госпожу, – тот ответил отрицательно. |