|
Эта всосавшаяся в лук и сало низкая почва в застольях восхваляла небеса – и тем из века в век воодушевляла дурачков и дурочек, принимавших эти восхваления всерьез. Катька и поныне собирает доступные остатки старой “вуткинской” гвардии (тридцать лет прожившей в
Ленинграде, не заметив в нем ничего, кроме родни, работы и магазинов) на годовщину материной смерти, а недоступным рассылает деньги – одним за то, что любили маму, другим – чтоб прочувствовали, какие они сволочи.
Мы с Катькой много лет были беднее всех на наших мэнээсовских ставках. “Нужно было пять лет корячиться”, – тешилась родня.
“Они не для того ниверситет кончали, чтоб стерванты покупать, а чтоб навучной работой заниматься и в силармонию ходить”, – отбрехивалась Бабушка Феня. Хотя в душе думала недалеко от родни. Музыку – скажем, “Встречу с песней” – можно и по радио слушать. Ну, иногда не грех и пластинку поставить – она любила
“Вальс-фантазию” Глинки и “Лунную сонату”, ударные места которой в минуты просветительского опьянения я ей частенько прокручивал.
Ее умиление после этого иногда обращалось в горечь – она могла вдруг горько задуматься о своем “Леши”: “и для чего живеть человек?..” Почтение к высокому, правда, не помешало ей в свое время отдать Катьку – любимицу всех учителей, круглую пятерочницу, уже прочитавшую Шекспира, Толстого, Диккенса,
Чехова и прочая, и прочая – в Индустриальный техникум для скорейшего обретения “спецальности”. Полгода, которые Катька там провела, запомнились ей безысходным кошмаром с бесконечным черчением бессмысленных шатунов, кривошипов, золотников, коленвалов, шестеренчатых и червячных передач… Вдобавок с нею теперь учились и жили в общаге настоящие барышни, и одна из них попеняла Катьке, что пора уже обзаводиться шелковой комбинацией вместо длинной трикотажной майки, кои до конца дней (судя по белью, которое мне приходилось выжимать) носила Бабушка Феня.
Вспоминая об этой Катькиной майке, я всегда испытываю порыв озолотить ее какими-то невероятными нежностями, но обычно насыщаюсь одной. В техникуме платили крошечную – то есть весьма существенную – стипендийку в четырнадцать рэ, а потому Катька, уже ни на что не надеясь, готовилась провести меж клапанов и карбюраторов остаток дней. Но Бабушка Феня среди своей беспросветности сумела разглядеть и Катькину и не колеблясь забрала ее обратно в школу – к будущей медали, университету и – в апогее – к браку с самым умным и благородным человеком на земле. “Ничто не стоит слезинки ребенка” – этот безответственный принцип иной раз приносил и великие плоды.
Еще в войну – война в ковригинском семействе всегда оставалась в двух шагах – одна из Катькиных сестер нечаянно грохнула об пол чудом раздобытую банку с молоком и, вцепившись в волосы, завывала над лужей, как над покойником. И перепуганная Бабушка
Феня со всей силой любви и укоризны произнесла самый главный свой завет: “Да рази ж можно так по вешшам убиватца!”
Убиваться можно было только по человеку. Правда, не по себе. И вообще не по старикам. “Етто по закону”, – умиротворенно говорила она, возвращаясь с похорон какой-нибудь соседской старухи – такие похороны она посещала едва ли не с аппетитом.
Как-то в очередной раз явилась со двора раздосадованная: у всех баб, оказалось, заготовлено “смертное”, а у ней одной нет.
“Мама, ну уж как-нибудь купим, если понадобится”, – стараясь не вдумываться, урезонивала ее Катька, но когда речь шла о том, что есть у всех, Бабушка Феня не знала компромиссов. “Я же в шкаф буду бояться залезать!” – уже почти со слезами отбивалась
Катька, а Бабушка Феня только разнеженно смеялась, приглашая позабавиться и меня: “Ну когда-нибудь же ж я вмру?” – “Вот когда
„вмрешь”… Ты еще здесь гроб поставь!” – “Не, гроба и я буду бояться. |