Катька выбежала на крыльцо сияюще-заспанная: “А я от мамы отбиваюсь – скажи, говорю, что меня нет!..” Мне впервые бросилась в глаза ее грудь под привычной табачной рубашкой – более низкая и подвижная, чем всегда, – “этот самый расстегнула, когда спала”, – невольно догадался я. Солнце припекало сквозь холодный ветерок, насыщенный сыростью травяных корней, со станцийки доносились объявления, под которые предстояло расти нашим детям. Из новенькой травки выпучивались три могучих бараньих лбища, на одном из которых впоследствии оказалось очень удобно колоть дрова – на диво звонко разлетались: валун не пружинил в отличие от чурбака. Но – после этой молодецкой игры нос колуна оказался расплющенным.
А о два других лба мне предстояло десять лет спотыкаться, непроглядными осенними вечерами шлепая через дворовое болото к помойке или покосившемуся сортиру, – но пока что его серый параллелограмм никак не намекнул о нашей будущей близости. Сзади к нему подступали сказочные темные ели, среди лунного серебра которых предновогодними ночами мне предстояло выбирать и, оглядываясь, лихорадочно рубить для детей символы их счастливого детства. Протянувшееся к неведомым заводям озеро тоже было подсвечено Катькой – темно-янтарное от растворенного торфа, на водосбросе желтой пеной напоминавшее квас (пепси-колы мы еще не знали). К Катькиному восторженному ужасу, я из лихачества перенырнул озеро почти пополам, так что чуть не отдал концы: обжигающая вода перехватила дыхание – никак было не набрать воздуха без всхлипа. Потом Катька “ня плошь” Бабушки Фени умиротворенно любовалась, как мы со Славкой, будто на Смоленском кладбище, оба в плавках, оба ладные, но я стройней и мускулистей, режемся в волейбол. Правда, со Славкой я всегда испытывал некоторое напряжение, ибо он в любой момент, в любой компании мог, когда надоест, внезапно забрать свой мяч и прекратить игру.
Когда нас гостеприимнейше (“Хорошие люди Ковригины!”) потчевали щами в нашей с Катькой будущей комнате, ее сверхскромная обстановка уже подсвечивалась поэзией, то есть фантазией
(впоследствии полностью утраченной). Но наибольшее почтение у меня вызвали тяжелые и простые, будто из камня, крашенные краской для пола стулья: на них сидели наши солдатики, катившие на железнодорожной платформе домой из Германии. Бабушка Феня попросила (для нее и в сорок лет все были сыночки), они скинули
– стулья эти Катька постаралась заменить в первую очередь, когда начала по комиссионкам обживаться собственной мебелью, – всю по десять – двадцать рублей, всю на горбу, на трамвае, на электричке – такую солидную и даже почти новую после общежитских руин… В ожидании Митьки она так долго вылавливала – еще и дефицитный – кухонный пенал, что потом это стало вернейшим способом отделаться от дочки: “Мы в мебельный, пойдем с нами”. -
“Не-ет!” – в ужасе кричала она, и мы отправлялись в кино. В детстве Катька страшно завидовала богатым девочкам, обладательницам алюминиевой “посудки” – ей оставалось только лепить пирожки из грязи, не имея возможности цивилизованно их испечь: у Катьки и дома-то была только пара кастрюль про все дела да еще “протвени” отцовского производства. Так что, обзаведясь собственным гнездом, Катька принялась потихоньку таскать в него то маленькую сковородку, то низенькую кастрюльку
– помню, Бабушка Феня одна стоит перед этой кастрюлькой и дробно смеется. “В бабку Ходоску пошла, – отсмеявшись, заключила она. -
Та тоже любила посуду”. Никаких новых свойств человек сам приобрести не мог – он мог только уродиться в чью-то “природу”.
После щей нам со Славкой было предложено заночевать на чердаке сарая, но в тот раз мы из какой-то удали отказались и ушли по шпалам в наливающуюся алым белую ночь, перебрасываясь мячом, покуда он не стал исчезать и вновь возникать лишь у самого лица. |