|
Что музыка так величественна, что выступление с «Молодым оркестром» означает рывок в любой карьере. Иногда она даже звонила, с папиного аппарата, который выглядел устрашающе и имел двузначный номер. Папа ведь тоже не все замечает! Солисты потом жили у нее, в двух мансардах под крышей. Отец, время от времени встречавшийся с ними за завтраком, был вежлив и предлагал им сахар и сливки, хотя Пуччини был ему ближе, чем Дариус Мийо, и он по-прежнему ходил на концерты в филармонию. Концерты «Молодого оркестра» он игнорировал, а музыкантов за утренним столом считал детьми, ничего пока еще не смыслящими в муках жизни и музыки. Правда, одного фаготиста, который годился ему в сыновья, он возлюбил с такой горячностью, что привел в изумление и его, и мать, и самого себя. Этот фаготист был родом из Бергамо, а в соусах знал толк даже лучше, чем сам отец. Мать встречала его на вокзале, но он вышел с другой стороны поезда, она увидела его, только когда поезд тронулся. Он перебирался вдали через рельсы, уходя все дальше. Когда он переступал внизу через шпалы, она видела только кончик его фагота, торчавший над краем платформы, как перископ. Потом он пропал между домами. Найти его не удавалось всю вторую половину дня, и вечером он явился на генеральную репетицию уже не совсем трезвый. Но потом на концерте выступил с блеском. Отец матери влюбился в своего соплеменника за первым же общим завтраком, да так сильно — его жена уже шесть лет как умерла, — что пошел на концерт, отбил себе до боли ладони и на следующее утро пригласил его остаться. Всю неделю они готовили вместе ossobucco, trippe и riso trifolato. Спорили с раскрасневшимися лицами, и все по-итальянски. На прощание отец матери купил своему другу дорогой до неприличия контрафагот работы Калиньери — это он-то, настолько пропитавшийся в детстве бедностью, что даже собственная жена считала его скупцом. Когда друг ушел по дорожке через сад, крикнув на прощание «ciao» и «grazie per tutto», у отца матери потекли из глаз слезы, которых мать, стоявшая рядом и машущая на прощание рукой, не заметила только потому, что знала, что ее отец никогда не плачет. Тот потом писал фаготисту, письма были полны рецептов и намеков на одиночество. Ответов он не получал. Осенью он поехал на своем «фиате» в Бергамо — на этот раз через Юльер, перевал Бернина и Априку. Он все-таки разыскал фаготиста день спустя, после представления «Эрнани» в опере. Тот вышел под руку с какой-то черноволосой дамой из служебного выхода театра. «Орест! — закричал отец матери.— Sono io! Ультимо!» Но фаготист, не узнавая его, продолжал болтать с дамой. Ультимо смотрел им вслед, пока они не скрылись за углом. На следующее утро он уехал домой.
Перед репетициями мать с точностью до сантиметра расставляла стулья и пюпитры. Проверяла, достаточно ли натоплено в помещении. Не шумит ли вентилятор. Если во время репетиции в здании кто-нибудь громко разговаривал или, хуже того, стучал молотком, она фурией мчалась туда. Сразу же становилось тихо, даже если источником шума был сам директор — они по-прежнему располагались в помещении Исторического музея. Она приходила первой и уходила последней. Рисовала логотип для афиш и почтовой бумага. Буква «М», переплетающаяся с «О». Теперь был еще и хор, во время репетиций которого мать заботилась о том, чтобы чаю всем было вдоволь. Эдвин даже не заметил, что больше не открывает сам двери, что это делает мать, когда он подходит ближе, держа под мышкой растрепанную партитуру и устремив взор вдаль. Как он был великолепен. Переполненный энергией, вскакивал он на сцену, одновременно охватывая взглядом всех музыкантов, и загонял их как плетью на небеса музыки. На репетициях мать сидела с блокнотом и карандашом в руках. Потому что порой, не переставая дирижировать, Эдвин бросал фразы вроде: «Почему скрипит стул у трубача?» Или: «Нам до завтра нужно раздобыть биографическую заметку о Шёке, для программки». |