Изменить размер шрифта - +
То, что он не пошел со всеми ужинать, не испортило хорошего настроения, и Эдвин объявил, что еда и выпивка за счет «Молодого оркестра». Мать сначала побелела от ужаса, а потом и ее захватила всеобщая радость; в конце она весело заплатила сумму, превратившую только что составленный годовой бюджет «Молодого оркестра» в ненужную бумажку. В два или три часа ночи все были сыты и пьяны, а «Молодой оркестр» обанкротился. С песнями шли они по всему бульвару Сен-Жермен, их гостиница располагалась в одной из тесных боковых улочек. Эдвин подхватил мать под руку, она тоже громко пела, так же чисто, как и он. Пел весь оркестр, на много голосов. Пожалуй, это скорее были шедевры вроде «Иду к «Максиму» я» или «Хотел бы курицей я быть», чем произведения из их репертуара. В гостинице, где все дурачились и обнимались, Эдвин каким-то образом очутился в комнате матери и поцеловал ее. Конечно, она отвечала на его поцелуи. Он был ее суженым. Он остался на всю ночь, на короткий остаток ночи, и, когда наступил серый рассвет, они все еще возились, смеясь, влюбленно обнимаясь и целуясь, довольные и расслабленные. Было чудесно. В семь утра мать встала — Эдвин остался в постели, — потому что ей нужно было перед отходом поезда заехать в зал. Расчет и забытая скрипачом фетровая шляпа. Там был опять юный Троцкий, и тоже невыспавшийся. Мать получила причитающуюся сумму за тридцать два заплативших слушателя — довольно небольшую, подписала квитанцию и на прощание поцеловала революционера. Он не знал, куда деваться от смущения, и покраснел до корней волос. Мать надела шляпу скрипача и помчалась на Восточный вокзал, вскочила в последний вагон поезда и с трудом втиснулась рядом с виолончелисткой — все купе были забиты. Эдвин тоже был где-то там и читал партитуру. Теперь все были спокойнее, чем по дороге туда. Мать тоже заснула, прислонившись головой к плечу подруги. Потом она смотрела на проносящиеся мимо пруды с ивами. На коров, лошадей, крестьян, провожавших поезд взглядом и чесавших в затылке. Когда они приехали домой, была уже снова ночь. Расставались без особых прощаний. Мать пошла домой пешком, через весь город. Листва шуршала у нее под ногами, а сердце горело огнем.

 

На следующее утро умер ее отец. Не было и шести утра, когда мать, все еще пылающая от  пережитого, вбежала в салон, потому что, возясь на кухне с кофейником, услышала что-то вроде вскрика, невнятного призыва о помощи, яростного пыхтения. Ультимо лежал рядом с пальмой в кадке и сжимал в кулаке правой руки скомканную субботнюю газету. Он неотрывно смотрел вверх, на мать и судорожно дышал широко открытым ртом. Мать сразу поняла — это конец. И в самом деле, когда меньше четверти часа спустя в дверь спешно вошел врач, Ультимо уже затих и не двигался. Врач опустился рядом с ним на колени, послушал сердце и легкие, пощупал пульс и посветил фонариком в глаза. Когда он закрыл их двумя пальцами правой руки, губы матери задрожали. Дрожал подбородок и руки, дрожали колени, так что она опустилась на скамеечку. Вот он лежал, Ультимо, голый — халат на нем распахнулся, — чужой и сердитый. Толстые губы. Седые волосы, проволочная борода. Черная кожа. Мать дрожала всем телом, ей пришлось ухватиться за полку камина, когда она встала и набросила на него одеяло. Врач прочистил горло и сказал: «Ну что ж, мне пора», и только тогда она увидела, что он был одет в дождевик прямо поверх бело-синей полосатой пижамы и обут в домашние туфли на босу ногу. «Выше голову, барышня!» Он закрыл за собой дверь. Мать дрожала еще час и занялась организацией похорон, не осознавая ничего, как будто это были очередные гастроли оркестра. Объявления о смерти в газетах, множество уведомительных писем — почти сотня, адресованных во Францию, Италию, США. Церковный приход. Похоронное бюро. Она выбрала королевский гроб, несмотря на то — или же потому, — что Ультимо никогда бы в такой не лег.

Быстрый переход