Ни единой червоточинки, лучшего надгробия для Оки Алексеевича Корабельникоffа и придумать невозможно. Лучшего склепа.
— Ты знаешь, что я сделаю первым же делом? Когда выйду замуж?
— Уволишь меня к чертовой матери… — Никита попытался высвободить подбородок. Тщетно.
— И не подумаю, — легко расставшись с Никитиным подбородком, Мариночка позволила себе не таясь и вполне плотоядно улыбнуться. — Наоборот, попрошу прибавить тебе жалованье.
— Широкий жест… С чего бы это?…
— Я ведь тебе не нравлюсь… Именно поэтому. Не так уж много людей, которым я не нравлюсь. И их я предпочитаю держать при себе…
— Довольно странно, ты не находишь?
— Совсем напротив, я нахожу это вполне естественным. Любовь расслабляет, и мускулы теряют упругость. А поддерживать форму способна только ненависть, И ты нужен мне как раз для того, чтобы не потерять форму.
— В качестве мальчика для битья? — хмыкнул Никита, холодея внутри от столь непритязательной железобетонной философии.
— Не совсем…
Но получить исчерпывающую информацию о своей дальнейшей судьбе Никите так и не удалось: вернулся Корабельникоff. И Никиту сразу же накрыло ударной волной душной и отчаянной Корабельникоffской страсти. «Эдак ты совсем умом тронешься, — меланхолично подумал Никита, — всю свою империю продашь за бесценок, за один только чих этой суки, за одну-единственную ничего не значащую улыбку»… Больше всего ему хотелось сейчас встряхнуть хозяина, а лучше — долбануть ему в солнечное сплетение, а еще лучше — ткнуть мордой в остывшие «чилес рессенос»… Но, по зрелому размышлению, все это бесполезно.
Свои мозги не вложишь. И свои глаза не вставишь.
Корабельникоff с Никитой просидели в кабаке еще добрых два часа, ожидая, пока Марина-Лотойя-Мануэла исчерпает свой немудреный репертуар, после чего Корабельникоff вызвался проводить псевдо-бразильскую диву домой. Дива, тряхнув медным водопадом волос, предложение приняла, иначе и быть не могло.
Жила она у черта на рогах, на проспекте Большевиков, в панельной девятиэтажной халупе, от которой за версту несло обездоленными бюджетниками и работягами, уволенными с Карбюраторного завода по сокращению штатов. Никита остановил «Мерседес» у подъезда с покосившейся дверью и поставил пять баксов на то, что Корабельникоff поволочется в гости к Мариночке — на традиционно-двусмысленную чашку кофе.
Через минуту стало ясно, что гипотетические пять баксов сделали Никите ручкой.
Мариночка вовсе не горела желанием принимать у себя дорогого гостя, и Оке Алексеевичу пришлось довольствоваться целомудренным поцелуем в ладонь. Дождавшись, пока дива скроется в подъезде, он запрокинул голову вверх, к темному ноздреватому небу и неожиданно заорал:
— Эге-гей!
От мальчишеской полноты чувств, скорее всего.
— Что скажешь? — спросил Kopaбeльникoff у Никиты, падая на сиденье. А что тут скажешь?
— Красивая, — промычал Никита после верноподданнической паузы.
— Дурак ты, — беззлобно поправил его хозяин. — Не красивая, а любимая… Любимая… На «вы» и шепотом… Травой перед ней стелись. Ты понял?
— Чего уж не понять…
Kopaбeльникoff сверкнул глазами, и Никита подумал было, что следующим будет тезис из серии «и не вздумай флиртовать, а то по стенке размажу». Но ничего подобного не произошло. Почему — Никита понял чуть позже. Дело заключалось в любви. Любви поздней, всепоглощающей и потому не оставляющей места не только для ревности, но и для всего остального. Кости раздроблены, диафрагма раздавлена, сердце — в хлам…
Как-то ты будешь со всем этим жить, Ока Алексеевич?
После свадьбы было венчание в Андреевском соборе и свадебное путешествие, растянувшееся на две недели. |