У кого чирьяк, у кого радикулит, у кого зуб… разные люди. Один раз в неделю стоматолог приезжал с щипцами. До вечера надергает зубов полный тазик, и прости-прощай на неделю. А хочешь, чтоб он тебе в зубе дырку сверлил, пломбу ставил – езжай в район, сиди в очереди.
Нашим-то лень, да и как летом хозяйство оставишь? С пяти часов на ногах до позднего вечера… Не поверите, ни читать, ни радио слушать времени нету… утром какая скотина есть – кормов задать, убрать-постелить, птицу выгнать на двор, коз привязать на лугу, да бегом на ферму, там до вечера, а вечером опять – хорошо, если корова дойная, так и подоить два раза в день, скотину загнать, кормов дать и уже без ног упасть на лавки, а у кого есть – в кровать с панцирной сеткой. Вот и не ездит никто, приходят на щипцы. Почитай, вся деревня беззубая ходила, у кого одного-двух, а у кого и полрта недоставало. Ничего, деснами терли, ели и ни про какие гастриты не вспоминали.
Но отвлекся я. Вызывают тут меня в конце лета в райком и мордой об стол:
«Комсомолец Акимыч, а почему на вашем участке процветает мракобесие и полное засорение мозгов?»
Я ни в зуб ногой.
«Ничего не знаю, – говорю. – Никакого мракобесия не встречал».
«Бдительность потеряли! Cытно спите, крепко жрете там в деревне?! А враг не дремлет!»
Тут до меня стало доходить, что они про бабку Василису.
«Ну, есть такая. Карга старая. Ей уж небось лет двести или триста… мхом поросла уж. Какой она враг?»
«Самый страшный враг, – говорят, – не тот, что из-за океана ракетами да бомбами грозит, а тот, что под боком разлагает передовое крестьянство! А фельдшер – комсомолец, спит и не видит, как вредная народная пропаганда знахарства ползет по району!»
«Хорошо, – говорю, – поеду искоренять, задание понял».
И первым же делом на перекладных в самую дальнюю деревеньку Лысково на десять дворов, где и жила бабка Василиса.
Слыхать-то я про знахарку слышал, а вот видеть не приходилось. Приперся к ее избушке уже в сумерках, стучу. Тишина. Дверь в сени не приперта, значит, в доме хозяйка. А чего ж молчит?
Слыхал я, что стара она. Не дай бог, померла, пока ей в райкоме кости перемывали!
Я зашел в сени, покашлял для приличия. Молчок. Сапоги скинул, стою в портянках, кепку в руки взял, не принято порог переступать в шапке-то, и вхожу.
В горнице лампочка горит. Значит, электричество есть. Чистенько, светло, все прибрано, от полов аж сверкает. Ну, думаю, неужели старуха в такой силе, что дом содержит, хозяйство блюдет и такую чистоту соблюдает?! И запах… свежего хлеба!
Я у порога стал, говорю:
«Вечер добрый, хозяева!»
Опять тишина. И такая, знаете, тишина, ну вот, наверное, как в гробу, когда на два метра закопают. Тише не бывает. Аж уши заложило. Гляжу, из-за печки котяра выходит. Рыжий, мордатый. Глазищи желтые и так внимательно на меня смотрит, будто он тут за хозяина, а я непонятно зачем приперся. А я как прирос к порогу, не могу шагу ступить дальше. Притолока низкая, сгорбился, кепку в руках мну и ни тпру ни ну… Вдруг сзади меня кто-то толкает, и слышу голос:
«Что встал, милок, проходи давай».
И будто пленка прорвалась передо мной, я шаг вперед делаю, и вдруг разом – горница серенькая, углы в паутине, под потолком лампа керосиновая, на дощатом колченогом столе книжка толстенная с желтыми страницами, и каракулей в этой книжке… ничего не понять!
А рядом со мной и правда – карга. Нос крючком, горб угловатый, как его, этот… – Акимыч постучал пальцем по столу, – сколиоз! Бабка в тряпье каком-то. Изо рта торчит один клык, руки жилистые, пальцы узловатые черные, и смотрит она на меня одним глазом, а из-под платка выбиваются седые космы. |