Поднимай миску да лей себе прямо в рот, вот как!
– А вот в Хакни похлебка ничего, – сказал возчик.
– Куда! Просто замечательная похлебка! – подхватил плотник, и оба выразительно переглянулись.
– А в Восточном Сент‑Джордже – мука и вода, – заметил возчик.
Плотник кивнул головой. Он уже везде побывал.
– Ну, а дальше что? – спросил я.
А дальше, мне объяснили, сразу пошлют спать.
– В половине шестого утра разбудят; встанешь, вымоешься под краном, иной раз даже с мылом. Потом завтрак – такой же, как ужин: миска похлебки и шесть унций хлеба.
– Нет, шесть унций не всегда, – поправил возчик.
– Верно, не всегда. И хлеб бывает до того кислый, что скулы сводит. Когда я только начинал скитаться по этим местам, так просто не мог есть ни хлеба этого, ни похлебки. Ну, а теперь куда там – съедаю не только свою порцию, но и чужую могу прихватить!
– Да я бы и три порции съел, – сказал возчик. – За весь божий день маковой росинки во рту не было.
– Ну, а потом что? – допытывался я.
– Как что? Пошлют работать; на уборку или трепать пеньку, норма – четыре фунта в день, или бить камень – центнеров десять‑одиннадцать. Меня не заставляют бить камень, мне больше шестидесяти лет. А тебя заставят: ты молодой и крепкий.
– Чего я не люблю, – проворчал возчик, – так это когда запирают в камере и велят трепать пеньку. Точно в тюрьме.
– А что, если переночевать, а потом отказаться трепать пеньку, бить камень – вообще работать? – поинтересовался я.
– Второй раз уж не откажешься, – ответил плотник, – они тебя упекут в тюрьму. Не советую пробовать. Ну, а потом обед, – продолжал он прерванный рассказ, – восемь унций хлеба, полторы унции сыра и холодная вода на запивку. Потом идешь кончать работу, а вечером получишь еще ужин, такой же, как накануне, – порцию бурды и шесть унций хлеба. В шесть часов погонят спать. А наутро иди на все четыре стороны – если, конечно, вчера все отработал.
Мы давно оставили позади Майл‑Энд‑роуд и, поколесив по мрачному лабиринту узких извилистых уличек, подошли к работному дому Поплер. На камнях невысокой ограды мы разостлали наши носовые платки и завязали в них свои земные богатства – все, за исключением табака, который запрятали в башмаки. Грязно‑серое небо еще больше почернело, подул холодный злой ветер; сжимая в руках наши нищенские узелки, мы робко ступили на крыльцо работного дома.
Мимо прошли три молоденькие работницы, и одна из них сочувственно посмотрела на меня. Я проводил ее глазами, а она оглянулась и снова бросила на меня жалостливый взгляд. Стариков она даже не заметила. Боже праведный! Она жалела меня – молодого, здорового, сильного, а не двух стариков, стоявших рядом со мной! Она была молодая женщина, я молодой парень, и чувство жалости ко мне имело, по‑видимому, подоплеку эротического свойства. Жалость к старикам – чувство альтруистическое; кроме того, порог работного дома – привычное место для стариков, поэтому она пожалела не их, а меня, куда меньше заслуживавшего жалости, даже вовсе ее не заслуживавшего. Да, без почета сходят старики в могилу в городе Лондоне!
По одну сторону двери болталась ручка звонка, по другую была электрическая кнопка.
– Потяни за ручку, – сказал мне возчик.
Я дернул решительно, как звоню всегда у всех дверей.
– Ой! Ой! – в один голос закричали старики, перепуганные до крайности. – Не так сильно!
Я опустил руку. В их глазах я прочел немой укор: ведь своим поведением я мог помешать им получить койку и миску похлебки. |