Изменить размер шрифта - +
Тебе на сегодня ещё написать тридцать раз: «Я, Инги Рагнарссон, хочу быть умным».

Инги засопел, но промолчал. Послушно взялся за тростинку и принялся царапать по вощёной дощечке. Калека и в самом деле знал и умел многое. В пору молодости он, как рассказывал дядька, плавал до самого Миклагарда, откуда принесли глупого нынешнего бога бывшие рабы. А грамоте учиться важно, ещё важней, чем владению мечом. Инги рано это понял. Не понимать написанное или чужую речь — это почти калекой быть, причем по собственной воле. Понимающий больше — всегда на полшага впереди, а значит, ударит раньше. Инги умел подметить, кто сильнее и кто как набирается силы. В торговые гости неграмотному и не суйся. Чтобы далеко плавать, много наречий и письмен знать нужно. Там, где не помогут меч и копьё, может выручить удачное слово. А настоящему ярлу, хозяину людей и вождю в битве, многое нужно знать, очень многое.

Так что калеку придётся терпеть. Он владеет пятью наречиями и на трех умеет писать. Ещё он умеет резать руны, самые настоящие. Глядит на них, угадывая будущее, красит их кровью. Слуги шепчутся, скрестив пальцы, плюются, — чур меня, дескать! — а старый Хрольф кривится. Бабье дело, стыдное. Ну, калеке позволительно. Полмужчины, что с него взять. А выучить-то тайное ох как хочется!

Но до чего же противно видеть калеку! Тошно смотреть, как он сопит, спеша через двор под дождём, трясясь, нелепо выгибаясь и загребая рукой, будто плывёт сквозь загустевший воздух. Как машет обрубком, тычется в дверь, корчится, стараясь распустить шнур на штанах, как стискивает жёлтые зубы и шипит от боли. А кривой шрам на ноге гниёт, вонючая жижа сочится. Рядом едва усидеть можно, так смердит. Чем дожить до такого, лучше удавиться. Меч рукояткой в землю воткнуть, да и на острие сердцем броситься. А лучше в бою, чтобы враги со всех сторон, и ты один, последний. Вокруг тебя — трупы горами, и ты, победитель, весь в крови, и умираешь, непобедимый. Чтобы все-все говорили и помнили триста лет. Нет, тысячу!

Через неделю калека Торбьёрн спас Инги жизнь.

 

 

Лето в том году выдалось тусклое, зряшное. Всю весну лили дожди, и от них даже в липень месяц небо висело над головами застылое, мёртвое — отмытое до бесцветия, холодное, сочащееся влагой. Облака по нему плыли клоками мокрой овечьей шерсти. На лужке не присесть — сразу щиплет ягодицы мокрым холодом. По дворам да тропам — липкая грязюка, за обувку хватает. Одно что — трава пошла в рост, на радость коням да коровам. И свиньи с радостным хрюком плюхались в лужи, а люди, ворча, обходили их, разлёгшихся на проходе.

Дядька Хрольф лето ненавидел. Чем теплее вокруг становилось, тем больше пил. В редкую жару ему дурно делалось от браги, и он, корчась, вымётывал её, перемешанную с желчью, прямо на стол и солому пола. А в лютые морозы хохотал и полуголый барахтался в сугробе — лютый великан, ётун среди хлипких людишек. Зимой Хрольф уезжал на север, но не к своей кровине, а к людям с волосами как солома, с чужими раскосыми глазами, в землю холода и ночи. Возвращался с грудами шкур и прозрачными плоскими камнями, чтобы закрывать ими окна вместо бычьего пузыря. Ещё привозил в кожаных пахучих мешочках цветные камни, яркие, переливчатые, и круглые мерцающие капельки речного жемчуга. А иногда, в тонкие лоскуты завёрнутые, крохотные крупицы настоящего, масляно-жёлтого, яркого золота. Калека всегда ворчал в такие дни — а дядька, отрыкиваясь, заботливо сыпал крупицы в медную коробочку, а коробочку ставил в тяжеленный, железом окованный ларь.

Однажды, когда крупиц набралась полная горсть, дядька проболтался на радостях. Схватил Инги за плечи, взъерошил волосы, да и ляпнул:

— Видать, неспроста у матери твоей волосы были чистое золото. В её горах золото родится, да ещё какое! Нигде его нет в здешних землях, а там — есть!

И тут же замолчал, будто язык прикусивши.

Быстрый переход