Я показываю Тео на трибуну – слушай, мол, что они там говорят. Открываются рты, вверх тянутся пальцы; Лесифр и Леман предоставляют слово тому, другому… Я абсолютно ничего не слышу, но при этом вижу. Вижу сосредоточенные спины и настороженные затылки. И до меня в первый раз доходит, что я их всех знаю, знаю все эти спины и затылки, мужские и женские. У меня возникает даже странное чувство, что я знаю их, как близких людей. Я могу назвать почти каждого, кто поднимает палец, чтобы попросить слова. За пять месяцев, что я слоняюсь по проходам Магазина, они вошли в меня через отверстия зрачков и проросли во мне. Я знаю их, как знаю все двадцать четыре тысячи картинок из альбомов «Тентен» с их двадцатью четырьмя тысячами подписей – гомеопатическая память, которая вызывает шумный восторг Жереми и Малыша.
И сразу же четыре сыщика, затерянные в толпе, бросаются мне в глаза, как вши на листе бумаги, хотя они ничем не отличаются от остальных самцов этого почтенного собрания. Сыщик, продавец или заведующий отделом – у всех одна забота: галстук, складка на штанах… А вот взгляд у них разный. Эти четверо глядят на других, тогда как другие глядят прямо перед собой, глядят с надеждой, как если бы с этой профсоюзной трибуны на них могла снизойти перспектива светлого завтра без угрозы взлететь на воздух. Сыщикам же не до светлого завтра, они ищут убийцу. У них взгляд экстрасенсов. Их уши вытягиваются на глазах. Они спелеологи окружающих душ. Кто здесь от жизни собачьей дошел до того, что захотел разнести к такой-то матери родной Магазин? Вот единственное, что их интересует.
Они могут долго задаваться этим вопросом.
Убийцы в зале нет. Эта уверенность вписывается огненными буквами в мою межзвездную тишину.
Даже не предупредив Тео, я потихоньку пробираюсь к боковой двери. Иду по коридору, увешанному огнетушителями и ощетинившемуся указательными стрелками. Вместо того чтобы следовать в направлении «Выход», поворачиваю налево и толкаю некую дверь, которая поддается нажиму.
– Ищешь, где подложить следующую?
Этот звучный бас, который я хорошо знаю, свидетельствует, что слух вернулся ко мне. Его владелец оперся на балюстраду рядом со мной. Мы оба инстинктивно смотрим на отдел шерстяного трикотажа, застывший далеко внизу. Я секунду молчу и потом говорю:
– Знаешь, Стожил, на свете столько способов убить человека, что даже руки опускаются…
Стожилкович, серб по своим генам и ночной сторож по роду занятий, – человек такого возраста, который только его улыбка мешает назвать почтенным. А голос у него такой, что ниже, наверно, и не бывает – Биг-Бен во мраке лондонской ночи. И этим-то голосом он рассказывает мне следующую веселенькую историю:
– Я знавал одного боевика, это было в Загребе, во время войны. Его звали Коля. На вид – лет пятнадцать-шестнадцать, ангельская такая мордашка… Так вот, он придумал с десяток, наверно, трюков, один другого верней. Например, прохаживался под руку с какой-нибудь беременной из своих же, из партизан, а у той в колясочке еще ребенок. На паперти, когда люди выходили с обедни, он стрелял в затылок какому-нибудь офицеру и прятал пистолет в коляску, рядом со спящим малышом. Вот такие штуки он проделывал. Восемьдесят три человека было на его счету. И, заметь, ни разу не пытался бежать. И ни разу его даже не задержали.
– А что с ним стало потом?
– Свихнулся. Вначале эта работа была ему в тягость, а в конце он уже обойтись без нее не мог. Особая форма мании убийства, типичная для бывших партизан. Об этом много толковали после войны психиатры в разных странах.
Мы молчим. Мой взгляд скользит по золоченой чугунной балюстраде, ограждающей отдел «Все для новорожденных», как раз напротив меня, по другую сторону провала. Кроватки и колясочки теряют свой ореол невинности.
– Деревяшками сегодня побалуемся?
«Баловаться деревяшками» на языке Стожилковича означает «играть в шахматы». |