– Что делал твой отец во время войны?
Их взгляды медленно пересекают параллельными курсами залитую светом необъятную тишину Магазина.
– Он был жандармом, мсье. Здесь, в Париже.
Глаза Стожила пикируют в глубину пропасти, на секунду задерживаются там и внезапно взмывают вверх, обегая по очереди этаж за этажом. Потом возвращаются назад, как бы для доклада.
– Тебе не кажется, что здесь пахнет ногами?
Уши жандармова сына заливаются краской. Ночной сторож по-отечески кладет ему руку на плечо:
– Не извиняйся, это от меня. – И добавляет: – Нормальный запах часового.
И спокойно, обстоятельно Стожилкович принимается рассказывать мальчишке полицейскому свою жизнь с семинарских лет, когда, юный часовой христианских душ, он усердно воздвигал вокруг учения церкви двойную ограду из «Отче наш» и «Верую»; рассказывает о том, как потерял веру, отрекся от сана, вступил в партию; как воевал, как под бдительным оком часового Стожилковича – охранявшего балканские ворота твоей Европы, сынок! – там, внизу, в долинах, дефилировали немцы, а затем – власовцы (миллион солдат, и все, как один, зарублены шашками сразу после войны); как за ними последовали орды освободителей – острозубые татары, черкесские конники, коллекционеры человеческих ушей, русские из России, коллекционеры часов, ручных и карманных… Они тоже были бы не прочь форсировать эти самые балканские ворота Европы, но часовой Стожилкович неизменно стоял на своем посту, источая мужественный аромат взопревших ног.
– Хороший часовой никогда не смотрит на свои ноги, сынок. Никогда!
Незабываемый момент. Магазин внезапно приобретает очертания Большого Каньона в штате Колорадо. Стожилкович возносится как ангел-хранитель над миром.
– Я ни одного не пропустил. Слава Богу, ни одного! Потому что, если бы хоть один просочился, сынок, наши кассы жрали бы сегодня рубли, а не франки. И фиг бы давали сдачи!
Честное слово, в профиль Стожилкович и в самом деле напоминает сейчас орла. Не первой свежести, конечно, но во всяком случае куда более внушительного, чем молодой петушок, пожирающий его глазами.
– Короче, понимаешь, когда мне поручают охранять вазочку для конфет, уж как-нибудь я сумею углядеть в ней восемь тараканов.
– Семь, мсье, – робко поправляет его Мокрогубый. – Нас семеро.
– Восемь. Восьмой вошел пять минут назад, а вы все его, конечно, прохлопали.
– Не может быть!
– Вошел через дверь пятого этажа, которая ведет в коридор столовки. Она не запирается – я уже три докладные написал…
Не ожидая, пока он кончит фразу, Мокрогубый опрометью кидается к микрофону и оглашает этой информацией первозданную тишину Большого Каньона. После чего уносится как ошпаренный в сторону вышеупомянутой двери. Шесть других ментов выскакивают из проходов, где они сидели, и бегут в том же направлении. Мы несколько секунд любуемся этим зрелищем, а затем Стожил обнимает меня за плечи и ведет назад к доске.
– Надо разворачивать фигуры, Бен, и захватывать центр. Иначе тебя постоянно будут запирать на твоей же половине. Смотри, твой чернопольный конь и белопольный слон даже не сдвинулись с места.
– Если я слишком рано вывожу фигуры, ты вынуждаешь меня на размены и в конце концов добиваешь своими пешками, на югославский манер.
– Пешками тоже надо научиться играть! В конечном счете, от них все и зависит.
На этом месте его лекции по теории дебютов дверь кабины распахивается и вбегает Джулиус – веселый, улыбающийся, довольный, что нашел своего хозяина, как каждый вторник в это время. Я ни разу не отказал ему в этом удовольствии. Радость встречи еще не улеглась, как дверь распахивается снова со всего размаха:
– Дежурный, вы случайно не знаете…
Увидев Джулиуса, вошедший прерывает свой вопрос. |