Пустячное вшивенькое словечко, которое ничего для них не значило, ровно ничего. Разъяришься тут.
— Я не думал, что ты обращала на это внимание.
Она смеется своим свободным смехом. И танцует. Без идеализма, без идеализации, без малейших утопических помышлений милого юного существа, зная о действительности то, что она о ней знает, помня о тщете и бессмыслице, из которых ее жизнь состояла и будет состоять, не забывая о хаосе и жестокости — танцует! И говорит то, чего раньше никогда не говорила мужчине. Женщины, которые отдаются как она, не способны на такие разговоры — по крайней мере, так хотят думать мужчины, которые не спят с ей подобными. И женщины, которые не отдаются как она, тоже хотят так думать. Тупица Фауни — вот как все хотят обо мне думать. Что ж, пусть думают. На здоровье.
— Да, тупица Фауни обращала на это внимание, — говорит она. — Как иначе, по-твоему, тупица Фауни может хоть что-то в жизни получить? Тупица Фауни — это мое достижение, Коулмен, это самая зоркая я, самая чуткая я. Сдается мне, это я сейчас смотрю на твой танец. Откуда я все это про тебя знаю? Да оттуда, что ты со мной. Отчего бы ты со мной связался, если не от ярости? Отчего бы я с тобой связалась, если не от ярости? Самое оно для роскошного траха. Ярость уравнивает. Так что не теряй этого, Коулмен.
— Танцуй дальше.
— Пока не рухну?
— Пока не рухнешь. До последнего вздоха.
— Как тебе угодно.
— Где я тебя нашел, Волюптас? — спрашивает он. — Как я тебя нашел? Кто ты?
Он опять нажимает кнопку, запуская „Тот, кого я люблю“ с начала.
— Я могу быть кем тебе угодно.
Всего-то навсего Коулмен читал ей что-то из воскресной газеты про президента и Монику Левински — и вдруг Фауни вскочила и закричала:
— Можно обойтись без семинара, черт тебя дери? Завязывай с семинаром! Учить меня вздумал! Не собираюсь! Не могу, не хочу и не буду. Хватит меня учить — ни хрена все равно не выйдет!
И выбежала вон посреди завтрака.
Ошибкой было у него остаться. Домой не поехала — и теперь его ненавидит. Что она ненавидит больше всего? То, что он и вправду считает свои страдания невесть какими важными. И вправду считает то, что они там про него говорят в Афина-колледже, таким сокрушительным для себя. Ну не любят его тамошние уроды — подумаешь. Это что, самый большой ужас в его жизни? Чепуха это, а не ужас. Двое детей задыхаются и умирают — вот это ужас. Отчим приходит и лезет в тебя пальцами — вот это ужас. А лишиться работы, когда тебе так и так скоро на пенсию, — уж извини. Вот что она в нем ненавидит — привилегированность страдания. Он считает, что ему не повезло? Столько вокруг настоящей боли, он жалуется на невезение? Знаете, когда не повезло? Когда после утренней дойки муж берет железную трубу и бьет тебя по башке. Я даже не видела, как этот псих замахнулся, — а ему, оказывается, не повезло! Ему, оказывается, жизнь была должна!
И все это означает, что ей не надо никакой учебы за завтраком. Бедной Монике трудно будет найти в Нью-Йорке хорошую работу? Скажу тебе по секрету: мне плевать. Думаешь, Монике есть дело до того, что у меня болит спина от треклятой дойки после рабочего дня в колледже? От уборки на почте всякого дерьма, которое людям лень донести до урны? Думаешь, Монике есть до этого дело? Она продолжает названивать в Белый дом, а с ней не хотят разговаривать — какой ужас! У тебя все кончено — и это тоже ужас? У меня, дружок, ничего не начиналось. Все кончилось не начавшись. Попробовал бы на себе разок железную трубу. Вчерашний вечер? Не спорю. Хороший был вечер. Чудесный. Мне он тоже был нужен. Но у меня все равно три работы. Что изменилось? Потому все и принимаешь, что это ни черта не меняет. |