Темные, густые, длинные брови, голубые широко расставленные глаза, а по центру лица над усами — недоразвитый детский носик без переносицы. Полоса, которую Фарли оставил между волосяной порослью и шерстяной шапочкой, являла взору разнообразные начала, как геометрические, так и психологические, — причем ничто ни с чем не вязалось.
— Красивое место, — сказал я.
— Почему я и здесь.
— Спокойное.
— Близко к Богу, — заметил он.
— Да? Вы чувствуете?
В какой-то момент его настроение изменилось — он скинул внешнюю броню, в которой сначала меня встретил, и, казалось, решил сделать общение со мной более содержательным и тесным. Поза его осталась той же — скорее, позой рыбака, чем собеседника, — но ауру антисоциальности в какой-то мере рассеивал теперь тон его голоса, более богатый и раздумчивый, чем я мог ожидать. Я бы даже назвал этот тон глубокомысленным, пусть и в некоем чрезвычайно отвлеченном роде.
— Тут ведь холмы, высокое место, — сказал он. — Домов никаких нет. Никто не живет. Никаких коттеджей на берегу. — За фразой неизменно следовала многодумная пауза: веское заявление сменялось сверхнасыщенной тишиной и оставалось только гадать, кончил он беседу или нет. — Тут вообще мало чего делается. И шума почти никакого. Озеро — тридцать акров. И нет этой публики с бензиновыми бурами. Треск, вонь — ничего этого нет. Семьсот акров пустой хорошей земли и леса. Просто красивое место. Тишина, покой. И чисто здесь. Никакой грязи. Ни тебе суеты, ни суматохи, ни сумасшествия этого вечного.
Наконец — взгляд наверх. Увидеть меня, оценить. Быстрый взгляд, на девяносто процентов непроницаемый, на остальные десять пугающе прозрачный. Я не мог разглядеть в этом человеке ни крупицы юмора.
— Главное — в секрете это держать, — сказал он. — Тогда и дальше можно пользоваться.
— Разумно, — заметил я.
— Понастроили себе городов. Живут в суете и суматохе. Работа, работа. Утром на службу — сумасшествие. Днем на службе — сумасшествие. Вечером домой — то же самое. Транспорт. Пробки. Они во всем этом по уши. А я не хочу.
Можно было не спрашивать, кто такие „они“. Пусть я не городской житель, пусть я не пользуюсь бензиновым буром, все равно я — „они“, все мы — „они“, все, кроме одного человека, сидящего на ведре посреди озера, покачивающего короткое удилище и говорящего в лунку, пробитую в толще льда. Сознательно обращающегося не столько ко мне (то есть к „они“), сколько к стылой воде под нами.
— Бывает, турист какой-нибудь пройдет, или лыжник, или кто-то вроде вас. Увидит мою машину и найдет меня, как-то они меня здесь находят, спустится ко мне, и, когда ты сидишь на льду, люди вроде вас, которые не рыбачат… — Тут он опять посмотрел на меня, мистически прозревая мою непростительную принадлежность к „они“. — Вы, думается, не рыбачите.
— Нет. Увидел просто ваш пикап. Хороший день, решил покататься и погулять.
— Вот и они то же самое, — сказал он таким тоном, словно, когда я только показался на берегу, ему все уже со мной было ясно. — Увидят рыбака и обязательно подойдут, любопытство разбирает, и начинают спрашивать, сколько наловил. А я как делаю… — Тут ход его мысли, казалось, внезапно прервался, словно он подумал: „Что я говорю? О чем это я, к чертям собачьим?“ Когда он снова начал, сердце у меня застучало от страха. Я подумал: теперь, раз рыбалка так и так испорчена, он решил со мной поразвлечься. Устроить маленький спектакль. Уже не рыбак, а Лес Фарли и все то многое, чем он является и чем не является. |