Изменить размер шрифта - +
На Ивановской площади задержался. По одну руку старый двор государев, палаты царя Бориса; по другую — колокольня Ивана Великого вознеслась в небо; прямо перед Акинфиевым — соборная церковь Блаженной Девы Марии, собор Успенский, а чуть в стороне — двор патриарший.

Пошел Артамошка в собор, полумрак, свечи горят, люда мало, певчие ладно выводят. Помолился перед иконой Иоанна Крестителя, покинул церковь.

У Судебного приказа зеваки собрались, поговаривают:

— Счас вора сечь будут.

— Не, стрельца. За самозванца распинался.

— Это какого?

— Не ребенок, сам ведаешь.

— Дмитрия? Врет, Дмитрия убили бояре.

— А можа, ен, стрелец, правду говаривал? — сказал подпоясанный бечевой посадский.

Появился палач в красной рубахе. На людей посмотрел, подбоченясь, спросил весело:

— До смерти драть или до беспамятства?

— Чего вопрошаешь? — ругнулся посадский. — Все одно наоборот сделаешь.

— Гы-гы, — оскалился палач и звонко, с потягом, щелкнул сыромятным кнутом.

Подручный палача выволок из подвала человека, взял за руки, легко закинул себе за спину. Из толпы выкрикнули, не то удивляясь, не то восхищаясь ловкостью подручного:

— Лихо взял на козу.

— Насобачился!

Опираясь на рогатый посох, из приказа вышел дьяк, зевнул сонно и, не заглядывая в свиток, прогундосил:

— Стрелецкий десятник Савватей Колесов, сын Кузьмы, за непотребные речи приговорен к полсотни батогов. Приступай, кат.

Свистнул батог, и вскипел яркий рубец на спине десятника. А кнут вдругорядь взвился. Вздрогнул, завыл Савватей Колесов.

Рядом с Артамошкой баба в просторном платье из объяри раскраснелась, глаза горят:

— Во хлещет!

— Дура! — повернулся к ней посадский. — Кабы тебя так, небось визжала бы свиньей недорезанной.

— За смутьяна вступаешься? — Баба грудью полезла на посадского. — Чать, по тебе дыба скучает!

— Подлая ты женка, — ругнулся Акинфиев. — Эко тебя от чужой крови разобрало.

Отошел Артамошка от Судебного приказа, твердо решив в Москве не задерживаться, возвращаться в Севск, где дожидались его товарищи.

 

Глава 3

 

Маркиз Мнишек. Болотников. Князь Шаховской признает Болотникова крестьянским воеводой. Народ гулевой, холопья вольница

В закрытой дребезжащей колымаге под крепким конвоем везли из Москвы в Ярославль Марину Мнишек и сандомирского воеводу пана Юрия. Похудела Марина, подбородок заострился, только глаза прежние: большие, красивые. Всю дорогу Марина даже с отцом не разговаривала, забилась в угол недавняя царица, не плачет, злобствует.

За стеной колымаги стрельцы перекликались, смеялись. Им нет дела до Мнишеков, в Ярославле сдадут жену самозванца с ее отцом и другими вельможными панами в острог и назад, по домам.

Душно, лето на вторую половину завернуло. В колымаге тряско. Будто вчера то было, когда в сопровождении многочисленной шляхты и вельможных панов ехала Марина в Москву. На всем пути ее торжественно встречали бояре и дворяне, выгоняли люд расчищать дорогу. Белые кони цугом тащили золоченую карету, обитую изнутри дорогими соболями. Марине вспоминается это, как сладкий сон.

— Сто чертей его матке! — бормочет воевода. Давно небритые щеки заросли седой щетиной. Одутловатое лицо трясется от гнева. — Тысяча проклятий иезуиту Игнатию Рангони. Соблазнил искуситель. «Царевич Дмитрий, дочь-царица!» — передразнил воевода. — Чертовы московиты! Будь проклят и круль Сигизмунд! Але не сулил он подмогу Дмитрию, когда запрашивал у него Смоленск?

Марина не вступает в разговор, ей опостылела отцова ворчливость.

Быстрый переход