Изменить размер шрифта - +

— Да, а что? — она снова тщетно попыталась высвободиться из плена его крепкого локтя. — Что Вас так поразило? Вы, что, думали, я — «мадам»?!

— Успокойтесь. Вы, действительно — Мадам, но…

— Что?! — от возмущения она резко выдохнула и тотчас закашлялась, но вырвалась из-под его опеки и побежала наискосок, к мокро блестевшему шоссе, резко вытянув вперед руку. Первая же машина, взвизгнув тормозами, остановилась рядом:

— Мне до улицы Пестеля! — нервно откашливаясь, выдохнула она. — Подвезете?

— За двоих — сто, — глядя в зеркало бокового обзора, спокойно пробасил водитель. — Садитесь быстрее, сиденье вымочите…

— Но у меня только пятьдесят, и я…

— Не слушайте, шеф! — пророкотал теплый голос за ее спиной. — Дама едет, я — плачу. Только уговор: до самого подъезда… — Она без сил опустилась на сиденье. Локоть в черной замше, забрызганной дождем, снова послужил ей твердой опорой…

Потом, пару лет спустя, уже живя в столичном пригороде, они часто вспоминали этот эпизод провинциального знакомства. С иронией, усмешками, деталями, подробностями, оттенками чувств, оценок, впечатлений…Он смеялся над ее испугом, она подшучивала над его самоуверенностью, которую он сам объяснял лишь только невероятной, головокружительной быстротой своей влюбленности в нее, и холодным страхом потери…

— Но когда, когда ты успел влюбиться?!! — недоверчиво, со смехом переспрашивала она. — Как ты мог меня разглядеть в этих сырых сумерках, когда? Да ведь и я совсем на тебя не смотрела, собирала свои листки.

— Во-первых, не серых, а жемчужных! — мягко улыбался он в ответ. — В каждом городе сумерки определенного цвета. В твоем они были — жемчужные… А, во вторых, я влюбился сначала в твои руки, точнее пальцы. Они такие тонкие, длинные. Я сразу представил, как они ласкают меня, гладят мои волосы, лицо. Я сошел с ума, как только об этом подумал. Потом я увидел твои ресницы, их тень, представил, как они будут дрожать под моими губами, прямо вот так, как сейчас…

…На этом месте ей не всегда удавалось прервать его. Ведь это были — его воспоминания, озаренные тонким пылом игры воображения. И он, чисто по-мужски, желал превратить их в реальность. Ему это удавалось. Потому что и Ей самой это нравилось. Делать игру — явью.

Это игра длилась долго: часами, полуднями, ночами, после которых они оба, взбодрившись струей ледяного душа и глотками крепкого турецкого кофе, вновь усаживались около нежно мерцающего в мягком сумраке комнаты монитора, на котором то и дело возникали причудливые образы, облеченные ею в слова. Иногда он придирчиво выравнивал фразы, отсекая лишнее в них, подобно острому ланцету хирурга. Его хрустально-безупречное чувство стиля, языка, слова, ритма всегда — непостижимое — околдовывало и ошеломляло ее.

— Почему ты сам не пишешь?! — удивлялась она.

— Милая, мое воображение закрыто на замок от меня самого. Ему нужен только такой Хранитель, как Ты, — он притягивал к себе ее голову, целовал макушку, нежно, осторожно, словно касался головы ребенка. — Я не умею придумывать сюжеты и развивать их. Мою тягу к сказкам в детстве перебили математическим и шахматным кружками. Меня туда привел отец. Он хотел, чтобы я стал профессором математики, как и он.

— Но Льюис Керрол тоже был профессором математики, и что? Это же не помешало ему…

Он брал ее подбородок двумя пальцами. В его черносмородиновых глазах прыгали лукавые огоньки, а голос звучал обволакивающе:

— Милая, хочешь, расскажу тебе один большой секрет? Только тебе одной?

Она беспомощно кивала.

Быстрый переход