Знаете, нет дня, чтобы я не добавил чего-либо к своему замыслу. Вот и сегодня я почувствовал, что не могу заснуть, пока не побеседую с духом Буонарроти.
Он, по-видимому, превосходно знал историю Флоренции и местные предания, разливаясь con amore о ее прелестях. Из его слов я понял, что он давно уже живет в этом пленительном городе и полюбил его всем сердцем.
— Флоренции я обязан всем, — заявил он. — Только здесь стал я жить подлинно духовной жизнью. Все греховные помыслы, все мирские стремления одно за другим отхлынули от меня, и со мной остались лишь мой карандаш, мой маленький альбом (он похлопал себя по карману) и преклонение перед подлинными мастерами — подлинными либо благодаря своей чистоте, либо благодаря своему могучему таланту!
— И много вы успели за это время? — поинтересовался я из самых добрых чувств.
Он ответил не сразу.
— Да, если говорить об этом не в банальном смысле, — сказал он наконец после длительной паузы. — Я решил никогда не выставлять то, что несовершенно. Все, что в моих работах было удачно, я осваивал, и это давало мне силы для новых полотен, а неудачное — его всегда предостаточно — я с благоговением уничтожал. Могу не без удовлетворения сказать, что ни на гран не увеличил в мире количества хлама. Хотите доказательства моей принципиальности? — Тут он резко остановился и посмотрел мне в глаза таким потрясающе честным взглядом, словно собирался сразить меня наповал. — Я не продал ни одной своей картины! «И в мыслях мне претило торговать». Помните эту строку из Браунинга? Я ни разу не осквернил свою мастерскую ходульной, торопливой работой ради денег. Она — храм труда, но и храм покоя! Искусство — вечно! Когда работаешь ради себя, приходится, конечно, спешить. Но, работая ради искусства, времени жалеть нельзя.
Мы как раз подошли к дверям моего отеля, чему, сознаюсь, я даже обрадовался, так как уже почувствовал, что я не чета гению такого героического склада. Со всем тем я расстался с ним, не преминув выразить дружескую надежду на скорую встречу. Наутро мой интерес к новому знакомцу нисколько не иссяк; мне захотелось увидеть его при свете дня. Я решил, что, скорее всего, найду его в одной из многих флорентийских обителей красоты, и расчеты мои не замедлили оправдаться. Еще до полудня я встретил его в зале «Трибуна» галереи Уффици — этой маленькой сокровищнице совершенных творений. Повернувшись спиной к Венере Медицейской, он стоял, облокотясь о защитную решетку, и, уперев подбородок в ладони, по-видимому, весь ушел в созерцание неповторимого триптиха Андреа Мантеньи — произведения, которое не блещет ни богатством фактуры, ни притягательной силой своих соседей, но, воплощая в себе всю прелесть неторопливой скрупулезности, пожалуй, больше них отвечает непреходящим потребностям человеческой души. Несколько минут я созерцал божественные створки из-за его плеча; наконец он, глубоко вздохнув, обернулся, и взгляды наши встретились. Он узнал меня, лицо его вспыхнуло: возможно, он подумал, что вчера ночью выставил себя в глупом виде. Но я с искренней радостью протянул ему руку, и он убедился, что я не принадлежу к разряду насмешников. Я признал его по живописной chevelure, но в остальном он имел совсем иной вид. Ночное возбуждение прошло, и он выглядел намного старше, чем я предполагал, а его одежда и манеры были куда менее смелыми. Передо мной стоял действительно бедный, скромный художник, каким он ночью себя аттестовал, и тот факт, что он не продал ни одной своей картины, представлялся скорее очевидным, чем завидным. Его бархатная блуза давно износилась, а низкая фетровая шляпа какого-то допотопного фасона сильно порыжела и могла сойти разве что за «оригинальную», но не имела ничего общего с живописными копиями старинных головных уборов, в каких щеголяли его собратья по кисти. |